– Считаешь волны?
Я открыл глаза и посмотрел на нее. Вернее, попытался. Она стояла на фоне солнца, и я видел только ее силуэт.
– Что? – пробормотал я, пытаясь прикрыть глаза ладонью.
– Считаешь волны?
Я ничего не понял.
– Разве можно считать волны?
– Теоретически можно, – сказала девушка и села рядом со мной.
Мне она показалась очень красивой и странной. Ее внешность, спутанные, точно солома, русые волосы до плеч, веснушки, едва заметные, курносый нос – все было обычным, милым, да, но обычным. А вот глаза у нее были странными. Но я никак не мог уловить, в чем странность этих глаз, делающих и все лицо необычным. Однако оно было необычно настолько, что я, забыв про стеснение, которое испытывал перед всеми девушками, глядел на это чудо не отрываясь.
– Все дело, – сказала она, – в том, что глаза разные.
– В смысле? – Я смутился и отвернулся.
– Я вижу, ты смотришь, пытаешься понять. Но дело в том, что у меня два выражения лица. Не одно, как у всех, а два. Видишь две половины? Не подходят друг другу. Дело в глазах. Один удивленный…
Она закрыла пол-лица, и действительно я увидел, что выражение этой половины выглядело удивленным, а то и больше – обескураженным.
– Видишь? – спросила она меня.
– Вижу. – Я вдруг улыбнулся. – Ты как бы говоришь: «О, ни фига себе!»
Она тоже улыбнулась, но быстро перекинула ладонь, прикрыв другую сторону лица:
– А теперь? Второй какой?
Теперь половина лица ее была весьма скептическая.
– Эта сторона говорит: «Да ну, фигня!»
Она засмеялась и отняла руку от лица.
– Тебя как зовут?
Я сказал.
– А меня Стася. Так бабушка звала. Пойдем в лагерь. Чего ты тут сидишь?
– Изображаю.
– Что?
– Да ничего… Просто, чтобы отстали…
– А! Дразнят, что ли?
– Немного.
– Это ничего. Это они от страха. Лушпайка же.
– Кто?
– Лушпайка. Я их так зову. Знаешь, мне бабушка рассказывала. Она с моими родителями еще у моря жила. И я тоже. Вон там. – Она махнула рукой куда-то в сторону западного побережья.
– Далеко?
– Не очень. Так вот. Дома давно нет, а пристань до сих пор есть. Родное место. Так вот, бабушка с подругами выходили к пристани смотреть на море и грызть подсолнухи. Нагрызут, бывало, много. Плюют прям на пристань. Казалось бы, грязь. А нет. Ветер подует или волна плеснет – и нету шелухи. Они эту шелуху лушпайкой называли. Вот…
Она задумалась, и мне показалось, что в ее глазах видны и ветер, и пристань, и море…
– А почему наши-то…
– Не знаю. Они все, как лушпайка. Собираются, шуршат, шутят все время, ерничают, а ветер подует – и нет лушпайки. Сдуло.
– Я, получается, тоже лушпайка?
Она промолчала.
– Пойдем в лагерь, – сказала и протянула мне руку.
Я взял ее руку и, как обычно, не нашел правильных слов.
– А ты откуда взялась?
Она улыбнулась.
– Не очень-то любезно для кавалера. Ведь ты мой кавалер?
Я был одновременно в восторге и сильно напуган.
– Получается так.
– Ну, тогда ты должен быть другим. Или ты хочешь сказать, что я опять ошиблась в человеке? Я иногда ошибаюсь… Вижу человека и делаю так…
Тут она закрыла ладонью часть лица. Выражение ее стало милым и удивленным. Она посмотрела на меня и сказала:
– Ух! Ни фига себе!
И, помолчав, добавила:
– Я сезонная. Поварихой. У лушпаек женщины хорошо пирожные пекут. С кремом. А как суп на много народу надо сварить, так нет. И тут уж моя фортуна. Третий год.
* * *
Мы подружились со Стасей, несмотря на то что она была старше. Хотя, наверное, это она подружилась со мной. Про меня же можно было сказать, как тогда говорили: влопался по самые уши.
Я старался чаще дежурить по кухне, да и просто, вместо работы на раскопе помогал ей рубить дрова, разжигать буржуйку, носить воду, мыть посуду.
Мне нравилось, как она готовит, как отвечает на мои разговоры взглядами, в зависимости от того, что я говорю. Либо смотрит одной стороной, либо другой. Я рассказывал ей про то, какими ужасными были скифские воины, про то, что раньше море было далеко, про то, что на самом деле я собираюсь в будущем стать археологом, но она смотрела скептически, одной стороной лица:
«Да ну, фигня!»
И я сбивался и шел наливать воду в котелок, а возвращаясь, говорил:
– Ты мне очень нравишься. Я твой кавалер. Сама сказала.
И она смотрела другой стороной:
«Ух! Ни фига себе!»
Большого опыта общения с женщинами у меня не было. И я все не решался сделать хоть какой-то шаг. А Стася, видимо, и не торопила события, ожидая, что я предприму…
И первое время я, совершенно утратив бдительность, не замечал, как реагируют на мое поведение Мишенька, Евгений, Владимир Аркадьевич и другие.
Лишь где-то недели через две я понял, что разговоры их сместились от моей религиозности в сторону наших со Стасей отношений.
Я обнаружил это так неожиданно и так болезненно воспринял, что до сих пор у меня осталось ощущение, сравнимое с состоянием, когда температура тела подходит к критической точке. Все казалось каким-то бредово-нереальным, отрывочно-вычурным.
Я вдруг обнаружил, что над нами издеваются. Это было вечером. Все собрались после ужина за столом под тентом. Стася ушла на море мыть посуду. А я ждал и готовился сегодня в ночь где-нибудь на пляже признаться ей в любви.
И вдруг услышал, что небольшая компания обсуждает Стасю. Я как-то сразу понял, что это не шутки, что они говорят именно про нее и правду. Еще через пару минут я понял, что они говорят это специально, чтобы слышал я.
Опять их любимые шуточки, опять любование собой. Опять слова-словечки…
Оказалось, что Стася три сезона работает здесь. И три сезона у нее разные кавалеры. Одним из которых был Мишенька.
– Как, кстати, тебе, Миш? – спросил Владимир Аркадьевич. – Сердце наполнилось чувством томления? Помнится счастье утекшее?
– Да ну! Сезонная.
А Евгений, отложив на время свой обычный репертуар, взял гитару и пропел:
Иду, там дожидается
Красавица моя,
Глаза полуоткрытые,
Румяна и бела.
Но вот однажды осенью
Пришел любви конец,
И к ней приезжий с ярмарки
Посватался купец…
И как-то особенно болезненно и гулко прозвучал голос Владимира Аркадьевича: