– Не хочу я.
– Ты все сорвешь!
– Ну и пусть. Я буду говорить правду.
– Идиот. Ты его заложишь. Меня – ладно. Его за что. Ильченко в чем виноват?
– Слушай, ты хочешь меня заложить?
– Ой, отстаньте от меня! Не хочу участвовать в ваших авантюрах.
– Вот собака. Все угробит. Посадит всех.
– Слушай, если ты не скажешь, что ты Кац, я за себя не ручаюсь, хоть мы друзья, но в тюрьму из-за тебя я садиться не хочу. Ясно?
– Все равно сядете. С вашими авантюрами. Жулики! Жулики! Нина Ивановна – а – а! (Ему затыкают рот.)
– Тихо, сволочь, убью! Все! Ты сам скажешь, что он Кац. Ничего. С кляпом во рту, но на свободе!
Я жду
Я жду… Каждый день на этом месте я жду. Время в ожидании тянется медленно. Жизнь в ожидании проходит быстро. И тем не менее я жду, жду, жду…
Я часто стоял в очередях. Я смотрел на лица, на которых отражалось только ожидание. Я видел тоскливое, бессмысленное стояние. Я физически чувствовал, как из моего тела уходят минуты и часы. Мне шестьдесят лет. Из них три года я провел в очередях. Я иногда болел. Иногда жаловался. Меня иногда вызывали. Мне назначали прием на двенадцать часов. Ни разу. Ни разу за мои шестьдесят лет меня не приняли ровно в двенадцать. Кому-то нужно было мое время. Полчаса, час, два моей жизни, и я отдавал.
Мне шестьдесят лет. Из них на ожидание в приемных ушло два года. Два с половиной года я провел в столовых в ожидании блюд. Два года – в ожидании расчета. Год ждал в парикмахерской. Два года искал такси. Три года валялся на чемоданах в вестибюле гостиницы и смотрел собачьими глазами на администратора. Всем нужно мое время. У меня его мало. Но если нужно…
Мне шестьдесят лет. В ожидании я провел пятнадцать. Двадцать лет я спал. Осталось двадцать пять. Из них семнадцать – на счастливое детство. И только восемь я занимался своим делом.
Мало. Я бы мог сделать больше. Зато я научился ждать.
Ждать упорно и терпеливо.
Ждать, не теряя надежды.
Ждать, сидя на стуле и покачиваясь.
Ждать, стоя и переминаясь.
Ждать, прислонясь к стене.
Ждать в кресле, пока оно поговорит по телефону.
Ждать и ни о чем не думать.
И только сейчас, когда мне шестьдесят, я думаю: не слишком ли долго я ждал? Но прочь эти мысли, подождем автобуса.
Она
Она крадется и подкрадывается со всех сторон. Она так может подкрадываться – не сразу, а постепенно. Окружить и ждать. И мы чувствуем, что окружены.
Мы пьем, едим и поем в ее окружении. Играем под ее надзором. Свое присутствие она выдает ойканьем кого-нибудь из нас. Это на слух. Для глаз – седым волоском. Вопросительностью старости перед восклицательной молодостью. Ну что вы? Разве незаметно? Она заметна здесь… А седой волос? А молодая душа, обнаруженная вдруг в старом теле? А дети наши? Она в наших детях. Она постоянна. Мы вертимся. Мы лежим, спим, встаем, работаем… Мы ищем удовольствия. Она с нами. Улыбается и желает успеха. Она, если захочет, может это удовольствие обострить до наслаждения, до экстаза.
«Такое бывает только раз», – хрипим мы… Это она.
Когда мы говорим «никогда» и «всегда» – она в этих трех буквах «гда»…
ГДА! – И она проступит в близком лице, которому всего…
ГДА! – И она обостряет твои черты внезапно ночью.
ГДА! – Пощипывает твою косточку. Твою желёзку щекочет. Требует острить быстро, здорово, как никоГДА.
ГДА! – Юмор, освещенный ею, навсеГДА.
ГДА! – Она не любит печали. Печаль, рожденная ею, банальна, и она ее быстро прогоняет. Смех ее вечен, морщины боли она покрывает и разглаживает своей рукой… Великая. С ней пишется навсеГДА.
ГДА! – Стоит в отдалении и улыбается, а потом подходит ближе… А потом идет рядом… А потом положит руку на плечо, подымет высоко, до себя – и даст взглянуть…
И ты бросишь стол, дела, людей…
– Иду к тебе…
И улыбнешься неугасимо!
Белый свет
До чего мне хорошо в Ульянке. Стремлюсь куда-то и все время остаюсь. Одиноко. И прозрачно. Какая-то тишина. Какой-то чистый, ясный белый свет.
Хорошо на белом свете. На юге синий, голубой, черно-бархатный… Совершенно беззвучно проезжают троллейбусы. Безмолвные, неподвижные дома. Здесь они действительно неподвижные.
Солнце не греет и не светит, а освещает. Четко-четко. +5 °C… Апрель. И не сумерки, а ясный, светлый вечер. Ни одного телефонного звонка. Обманами, скандалами, холодностью добился своего – сообщения перестали поступать.
А этот холодный белый свет входит в душу.
Один-один средь бела света с белым светом, что придерживаешь губами и веками и выпускаешь из себя только на бумагу, чтобы сохранился подольше.
Целую.
В греческом зале
Дали этим женщинам два выходных, так они прямо с ума посходили. Убивают время как попало. Вместо того чтобы отдохнуть… В прошлое воскресенье потянула она меня на выставку. Вернисаж какой-то… Я думал – музей как музей. А это не музей, а хуже забегаловки: горячего нет, один сыр и кофе. В Третьяковке хоть солянка была, а на вернисаже одна минеральная. Нет, думаю, тут не отдохнешь…
А воскресенье проходит.
Пока экскурсия таращилась на статую, я выскочил, прихватил на углу. Только разложился, газетку постелил, вахтерша прицепилась:
– В Греческом зале, в Греческом зале, как вам не стыдно!
Аж пенсне раскалилось. Я ей так тихо возражаю:
– Чего орешь, ты, мышь белая?.. Ты здесь каждый день дурака валяешь. А мне завтра на работу. Стакан бы лучше вынесла… Видишь, человек из горлышка булькает?!
…Что селедку?.. Кто селедку?.. Какую селедку?.. Ну, селедку развернул у него на плече… А что ему сделается? Двести лет стоял, еще простоит, а у меня выходной кончается, поймешь ты, коза старая?!
…Кто Аполлон?.. Я – Аполлон? Он – Аполлон? Ну и нехай себе Аполлон… Повесил я ему авоську на руку, а куда вешать, на шею?!
От народ!.. Никакой культуры. Еле от нее отбился. Хорошо еще, ребята поддержали… А на часах уже три! А я еще с продуктами и ни в одном глазу. А уже три на часах.
Стал искать, чем консервы открыть. Бычки в томате прихватил. От умора! От смех! Музей, музей – нечем банку открыть! Хоть убейся. Куда я только не лазил. Приспособился под конем… Железку какую-то оторвал, только ударил, как заверещит, у меня даже банка выпала. Вахтерша с указкой! Ну?! Я ей из-под коня так тихо замечаю: