«В сущности, его нужно пожалеть, – думала свое женщина, – но если честно, то как раз жалеть-то и не надо, ибо я смогу ему быть по-настоящему полезной, только если скажу в лицо обидные, оскорбительные вещи… Услышит ли, вникнет ли? Вдруг что-то да зацепится в сознании, что позволит хоть на миллиметр изменить ситуацию? Господи, какая жена, о чем он?.. Какие дети?.. Никакая слабоумная идиотка, кроме разве хищной провинциальной пумы, не польстится тут ни на что, кроме квартиры… Но он слишком прагматичен и боязлив, таких пум не подпустит на пушечный выстрел, что, возможно, и к лучшему… И не во внешности дело – достаточно смазлив, а когда молчит, так даже местами хорош… Кто только ему посоветовал этот бездарный, такой приторный сладкий запах, что за туалетная вода или что там у него, я же щас свихнусь, если он подвинется еще на полметра ближе… Подвести бы его к зеркалу и потыкать в него – послушай, золотце!!! нельзя встречать женщину, которую ты пригласил домой, в грязных брюках и жеваной рубашке!.. А кстати, где тут у него зеркало?..»
Зеркало было только одно – в кошмарном гробообразном шкафу, делали такие в 50-е годы советской власти неподъемные, кургузые, мерзкого цвета; со временем такая мебель покрывалась тонким слоем жировой копоти с въевшейся пылью. Само зерно зеркала было каким-то слоистым, мутноватым. Куся постояла перед ним, балансируя между коробками с книгами, сломанным миксером и трехногой вешалкой, родной сестрой шкафа, такой же мертвой – вся квартира была забита неразобранным барахлом после переезда. Мужчина подошел к ней сзади, обнял одной рукой за плечи, оглаживая другой рукой по волосам и скуле. «Как лошадь», – подумала Куся, наблюдая за происходящим в отражении. Руки у него были маленькими, чуть не детскими, что странно при его росте, цвета плохого фарфора, уже не белого, но и не желтого, и что-то, он говорил, у него с сосудами, потому пальцы холодные и влажные. Влажные руки на собственной шее. «Что я тут делаю!..» Женщина зажмурилась.
Что она там делала, было до зубной боли очевидно: она совершала очередную и такую распространенную ошибку, пытаясь этим приездом забить ноющую маету стремления к совсем другому человеку. Человек этот, разумеется, был недоступен ни физически, ни морально, и более того, он уже назвал и имя своей невесты. Имя все и решило; до того, пока невеста была абстрактной, Куся играла с собой в азартные прятки, придумывая горы оправданий этим странным отношениям по обмену голосовыми сообщениями. Она не соблюла элементарные правила, известные тысячи лет благодаря всему совокупному опыту слабого пола, будучи абсолютно загипнотизированной и очарованной умом и глубиной сложного маргинального человека, разговаривала с ним так, как в тот момент своей жизни не говорила ни с кем, открываясь без защиты, доверяя на тысячи никому, кроме нее, не нужных процентов, и слишком быстро подсела на иглу регулярности общения. Она бесконечно переслушивала его записи, стараясь только ценить! Только!..
Взрослая Куся знала и про его прошлые отношения, и про существование нынешних, но гибкий ум стремительно нашел новую формулу: я буду эксклюзивом, где бы и с кем бы он ни был, я всю жизнь буду крутиться где-то на его орбите, то удаляясь, то приближаясь к ядру, и никто не будет знать об этом, кроме обоих присных. Это же и выход, и почет… Куся обманывала себя как умела, чтобы не попасть в унизительнейшую ситуацию всех времен и отношений, которая теперь у молодых называется френдзоной, а когда-то попросту – отказом. Она избегала слова «любовь», потому что слишком страшно было входить снова в эту воду, такую единственно верную. Надо отдать должное – и Куся отдавала без фиги в кармане – ее предмету мыслей и страстей, ибо он не дрогнул ни мускулом, ни выдал себя ни словом и не дал понять, что она нужна, важна, интересна или по-своему дорога ему. Он просто говорил.
Названное, легитимизированное имя невесты в мгновение потрясло, отрезвило взрослую опытную женщину и заставило в отчаянии искать утешения у несчастливого одинокого персонажа, который сейчас раздевал ее, оставляя на теле отпечатки влажных нетерпеливых пальцев. «Я живой человек, – думала она, – я имею право… имею… какое жалкое у него дыхание… что я здесь делаю, мамочки…»
Мужчина торопился, подталкивая партнершу через коробки и ящики в угол к кровати, застеленной черными простынями – по его понятиям, черное постельное белье – это было шикарно, на черном, ошибочно полагал он, грязь меньше видно, но Куся успела увидеть все, чего не видел он, – все чужое, гадкое, несвежее. На столе сиял голубым мерцающим светом огромный монитор. Куся попросила выключить – глазам больно. Ну что ты, засмеялся мужчина, я не люблю в темноте… Он мелкими клевками целовал ее лицо, губы, шею, плечи, он давно жил на голодном пайке, но даже этот факт не заставил его забыть контрольное «ты только замуж за меня не соберись, я не готов воспитывать чужих детей…» Он не задавал ей никаких вопросов: человек-рупор, которому важно только высказаться, а не принять, ему необходимо было – еще больше сексуальной – удовлетворить потребность вылить в кого-нибудь, как в помойное ведро, тонны гноя собственного одиночества, ему совершенно не интересно было в этой женщине ничего, кроме ее готовности выслушать и затем, так уж и быть, лечь с ним в постель.
…Через полчаса Куся сидела в такси, легкая и довольная. Сымитировав приступ боли в животе, она вывернулась из липких объятий, мгновенно оделась и сбежала, как динамистка-подросток. Мужчина пытался идти с ней, надеясь довести барышню до ближайшей ночной аптеки, где бы она купила нужное лекарство, он уговаривал ее съездить домой, принять что-нибудь – и тут же вернуться, он даже готов был – о чудо! – оплатить ей дорогу. Но Куся стенала вполне натурально, ей даже не нужно было притворяться – невозможность отдаться без хоть капли какого-то чувства, даже хотя бы жалости, помогала ей быть убедительной; с этими стонами из нее выходило омерзение к себе, к нему, к грязи и пыли, к потным рукам, вообще к ситуации, к тому, что она выбирает только того, с кем невозможно быть, запретив себе думать о невозможности, оставляя надежду в тех пропорциях, в каких непозволительно это делать взрослому человеку, чья земная жизнь уже пройдена дальше половины…
Таксист попался пожилой, спокойный, немногословный, не захоти она, то и вообще бы всю дорогу промолчали, но Кусе нужно было поговорить, срочно заболтать воспоминания о том, к кому она приезжала. Она успела уверить его, что не будет следующего раза, и немедленно густое осязаемое чувство вины перед безнадежно эмпатически глухим, неухоженным, эгоцентричным мужчиной, искренне рассчитывающим на какое-то эфемерное будущее счастье, заполнило Кусю и заставило ее произнести страстный монолог о том, как он прекрасен, умен, мил, нежен («руки, твои руки…»), как ему нужно уезжать из этой страны, где его не ценят ни на службе, ни в личной жизни («все наши бабы – стервы»), как у него есть еще все шансы выучить язык и начать совершенно новую жизнь, как у него еще не пройдена точка невозврата… Куся говорила, говорила все то, во что не верила, но делала это страстно и вдохновенно, чтобы загладить собственную не пойми какую вину.
Ночь случилась прекраснейшая – падал крупный пухлый снег, вокруг тишина, в три часа утра машин практически не было. Такси неслышно летело по пустым дорогам, из приемника раздавалось урчание радио «Релакс», умиротворяющая музыка ни о чем. Женщина с таксистом болтали, вспоминая странный момент, когда в Москве вдруг запретили реагенты на дорогах, и рано по утрам все проспекты в лучах встающего солнца казались темно-розовыми, сверкающими, ибо нечищеный выпавший за ночь снег отражал зарю. Машина подъехала к дому, Куся попросила таксиста покурить вместе с ней на улице. Он вылез, поежившись, без куртки, покурил в кулак. («Вы военный?» – спросила она и получила подтверждение… Еще задать парочку наводящих вопросов… Вечная журналистская любопытствующая гусеница вылезала из Кусиного сознания даже в моменты полного душевного опустошения). Метель секла фонари и билась тонкими змейками в железную дверь подъезда.