Федерман часто приглашал нас в гости. Маша, кстати, владела немецким языком (это был её школьный язык), и поэтому нам было легко общаться не только с Федерманом, но и с людьми на улицах. У нас быстро установились не только литературные, но и тёплые отношения с президентом австрийского ПЕН-клуба. Два упомянутых рассказа – это была моя первая настоящая публикация. На немецком. В Союзе был только самиздат. Но самиздат самиздатом, а публикация – это фиксация творчества на социальном уровне, так что я был очень доволен и благодарен Федерману, и настроение у нас с Машей в Вене было весьма приподнятое. И кроме того, были прогулки по великим музеям, дворцам, и куча знакомых – местные русские, австрийцы… А ещё был литературовед Чертков, которому я показывал свои рукописи. Он в них очень углублялся.
Почти одновременно с нами в Вену прилетел Эдик Лимонов вместе со своей очаровательной Леночкой. Мы дружили, но проживали в разных гостиницах. Лимонов тогда был ещё поэтом – то есть о какой-то революционной борьбе пока речи не шло. Леночка его дружила с Машей, они прекрасно общались и ходили вместе по магазинам. Мы с Лимоновым сидели по кафешкам, пили австрийское пиво с венскими сосисками и тоже прекрасно общались. В общем, жизнь была многослойная.
Но с Лимоновым, к сожалению, пришлось временно расставаться, потому что они с Леночкой полетели в Америку через Рим. Надо сказать, что все мы провели в Вене почти полгода, и пока тянулось оформление, туда-сюда, как говорится, наши пути немного разошлись – чета Лимоновых отправилась в Рим, чтобы оттуда лететь в Америку, литературовед Чертков принял решение остаться в Вене, потому что Венский университет пригласил его на должность преподавателя русской литературы. Он решил не испытывать судьбу и остаться в тихой гавани Вены, вне мировых бурь и истерии мира сего, охватившей весь XX век. Кажется, он нашёл своё место.
Наши контакты с белой эмиграцией продолжались; они продолжались и впоследствии, в Соединённых Штатах, во Франции, и надо сказать, что это было очень волнующее и интересное явление. Мы восхищались этими людьми. Они же к нам относились иногда даже настороженно… В общем, по-разному; это зависело от людей. Но их настороженность была связана с тем, что они не были уверены, полностью ли мы свободны от советского мышления, от советских стереотипов. Но с нами-то было всё в порядке; мы с Машей, ещё живя в Союзе, были совершенно свободны от штампов советской идеологии. Некоторые истории из жизни белой эмиграции задели нас за живое. Раевский, например, рассказывал такой случай: будучи ещё молодым, он вместе со своими соотечественниками, тоже молодыми эмигрантами, сидел в каком-то парижском кафе. Уже собираясь уходить, они зашли в туалет, и там Раевский увидел пожилую женщину, моющую пол. Раевский подошёл к ней и поцеловал ей руку. Молодые люди из его компании были чрезвычайно удивлены: «Ну, знаете ли… вы… это уж слишком. Ваш жест слишком экстравагантен», на что Раевский ответил: «А вы знаете, кто она? Это графиня такая-то».
Проведя полгода в Вене, мы в неё влюбились. Влюбились в её тишину, в её уют, в её ауру XIX столетия… Но так или иначе, пора было в путь, и, вообще говоря, нам всё-таки хотелось жить жизнью не XIX, а XX века – этими бурями, этим безумием его; мы жаждали окунуться в сугубо современный ритм жизни. Это гарантированно можно было сделать в Соединённых Штатах, но, кроме того, и в Европе – единственно, только в центральной, например, в Германии или во Франции. Однако наш путь лежал в мировой финансовый центр – Нью-Йорк.
Америка
Зимой 1974-го, буквально накануне Нового года, мы, пройдя все необходимые проверки, на огромном самолёте вылетели в Соединённые Штаты Америки. Полёт продолжался часов девять; он был довольно нудный, утомительный. Настроение у нас с Машей было неплохое, но чувствовалось какое-то напряжение. Мне запомнилась картина: по просторному салону авиалайнера мимо нас туда-сюда ходил американский пастор. Это был толстый весёлый мужик с крайне светскими ухватками. Он непрестанно улыбался, и, проходя мимо сидящих, хлопал всех по плечу и при этом хохотал. Хлопок достался и мне. Маша, помню, возмутилась чрезмерно весёлым настроением этого духовного лица. В глазках пастора играл задорный огонёк. А огромный самолёт летел через океан. Тут мне вспомнилось одно пророчество. Это было, если не ошибаюсь, пророчество из Индии, написанное на санскрите задолго до Рождества Христова. Оно гласило, что придёт время, когда люди будут летать на железных птицах, но дела их будут злы, и они отойдут от веры. Я подумал, что это пророчество попало в точку, особенно если иметь в виду ситуацию современного мира.
Хоть и нудно, но скоро прошли эти девять часов, и наш самолёт приземлился в Соединённых Штатах Америки. Лимонов прибыл туда, в Нью-Йорк, почти в одно время с нами. Кроме нас с Машей и Лимонова, в Америке оказался также замечательный поэт Генрих Худяков, который был лично знаком с Пастернаком. Пастернак одобрил и благословил его талант, но советский идеологический идиотизм мешал ему публиковать свои отнюдь не политические стихи. Худяков оказался в эмиграции совершенным отшельником. Он всегда был один.
Кроме того, в нашей компании диссидентов был упомянутый Вагрич Бахчанян, остроумный журналист и бывший сотрудник «Литературной газеты», с женой, и ещё куда-то в сторону, в Вашингтон, занесло писателя Аркадия Ровнера, тоже с супругой. Все мы попали «под крышу» Толстовского фонда, который должен был содержать нас, пока мы не найдём работу, и которым в то время заведовала Александра Толстая, дочь великого гения.
Мы, диссиденты, конечно, объединились, потому что знали друг друга до эмиграции; я имею в виду Лимонова, Бахчаняна, Худякова, Леночку, которая была неплохой поэтессой. Нас с Машей, как и всех, разместили в гостинице. Мы сразу решили прогуляться, познакомиться с городом.
Впечатление от Нью-Йорка было апокалиптическое, но в меру. Впечатление усилилось дикими контрастами – с одной стороны, богатые районы, с красивейшими небоскрёбами, но стоило оказаться в соседнем квартале, и сразу перед глазами вставали тёмные, запущенные улочки.
По пути назад, к отелю, мы вдруг увидели сумасшедших. То, что они сумасшедшие, мы узнали потом. Они стояли в застывших позах, растянувшись в цепочку, одетые в какие-то полухалаты, что-то вроде мешков, и неподвижно смотрели вперёд. Мне был непонятен их взгляд, направленный в пустоту. Вид у них был довольно жуткий… А вокруг из канализационных люков поднимался пар, и это добавляло призрачности и тягостной фантастичности окружающему. Это впечатляло.
Придя в номер, мы включили телевизор и сразу попали на мастерски сделанный фильм о мертвецах. Актёры были замечательные – они настолько вжились в роль мертвецов, что сами стали мертвецами. Это даже пугало, и Маша довольно эмоционально отреагировала на этот фильм – она потребовала даже выключить телевизор, когда все эти товарищи с кладбища направились к живым людям. Таким образом, при первой встрече Америка сразу предъявила нам свой главный козырь – кино.
В Америке сразу завертелась жизнь, которая была наполнена надеждами и огромными опасениями, потому что нам необходимо было искать работу, как-то устраиваться. Наши первые дни здесь прошли под знаком взбудораженности. Когда мы выходили на улицы Нью-Йорка, у нас возникало ощущение, что мы находимся в диком лесу – это очень будировало инстинкт самосохранения: ты попал в этот мир, и только от тебя зависят твои жизнь и смерть. Свобода джунглей, одним словом. Это было совершенно поразительное ощущение, особенно для неподготовленного человека, хотя мы уже были предупреждены о некоторых особенностях американской жизни. Дело в том, что буквально накануне у нас была встреча с сотрудником Толстовского фонда. Несмотря на то, что он говорил по-русски, он был американцем, и он предупредил нас, что в Америке каждый сам за себя.