Зато наконец понятно, почему Солженицын принялся за свой титанический труд над этой книгой – от обиды. И еще понятно, каких практических следствий он желал бы от еврейского покаяния: покаявшийся человек не склонен обвинять других. И это не только высоконравственно – побольше думать о собственных грехах и поменьше о чужих, – но и в высшей степени целесообразно: чем больше русским будут давать понять, что они хуже прочих, тем чаще они будут отвечать: «А вы еще хуже!»
И заодно уж отвечу тем возмущающим и Солженицына умникам, которые выводят все российские бедствия из неких вечных свойств русского народа – из его пресловутого менталитета, традиций, протянувшихся аж до монголов, и тому подобной наукообразной дребедени. Никаких вечных народных качеств не существует – наиреспектабельнейшие скандинавские народы начинали как разбойники. Кроме того, совершенно невозможно – системный эффект – разделить, до какой степени сам человек или народ бывают виновны в своих бедах, а до какой – их обстоятельства. Но если бы даже это было возможно, взваливать вину человека или народа полностью на его собственную голову до крайности непедагогично. Единственный урок, который они извлекут из подобных обличений, – обличитель их ненавидит. Ну а единственной реакцией на ненависть бывает сами знаете что. И на приязнь, на сострадание – тоже понятно.
Те, кто нес вышеприведенный злобный бред, могут сказать, что они лишь отвечали оскорблениями на оскорбления, – но разве на ложь надо отвечать непременно тоже ложью? Ведь мы-то, евреи, претендуем на рациональность.
Солженицын очень проникновенно пишет о тех евреях, которые «пронялись» чувствами более объемными, нежели исключительно свои национальные обиды: «Какую надежду это вселяет на будущее!»
И каким же он видит это будущее?
Две последние главы – две (последние?) возможности: «Начало исхода» и «Об ассимиляции». Два эти выхода на самом деле между собою связаны: антисемитизм больнее ранит тех, «кто действительно настойчиво пытается отождествить себя с русскими». В итоге наиболее острые стимулы уехать получают те, кто сильнее хочет остаться. Хотя возможно и то, что рост «брежневского» антисемитизма и рост самосознания евреев – лишь «совпадение во времени». Однако Солженицын с явным сарказмом отзывается о готовности американского капитала помогать советскому правительству в обмен на право эмиграции «именно и только евреев». «Никакие ужасы, творимые Советами, не могли пронять Запад – лишь когда коснулось отдельно евреев…» – таков примерно ход его мысли. Однако все ужасы 37-го пали на голову евреев уж никак не меньше, чем на других, и ничего, Запад проглотил. Скорее всего, западных евреев воодушевила борьба, на которую вдруг поднялись их восточные собратья. «Товаром стал дух еврейского мятежа» (В. Богуславский, «22», 1984, № 38). Но готовность платить за дух – это же явно бескорыстный романтический порыв, однако романтик Солженицын почему-то пишет о нем без всякого энтузиазма. Зато вполне последовательно с презрением отзывается о тех, кто через пробитую брешь отправился прямиком в Америку за более «легкой» западной жизнью. «В чем духовное превосходство тех, кто решился на выезд из "страны рабов"?» – спрашивает он, и я недоумеваю: наверное, ни в чем; но откуда вообще взялся этот вопрос? Почему одни обыкновенные люди должны в чем-то превосходить других обыкновенных людей? Почему от евреев нужно ждать какой-то повышенной жертвенности? И разочаровываться, когда они ведут себя как не более чем люди?
Последняя глава, «Об ассимиляции», рисует, с одной стороны, картину мощнейших ассимиляционных процессов, с другой – содержит вереницу цитат, настаивающих на непрочности обретаемой евреями новой национальной идентичности. Итог? «Пока что ассимиляция явлена недостаточно убедительно. Все, кто предлагали пути ассимиляции всеобщей, – обанкротились. <…> Но отдельные яркие судьбы, но индивидуальные ассимилянты большой полноты – бывают. И мы в России – от души приветствуем их».
А как быть с ассимилянтами не столь большой полноты? Две любви, две страсти, два борения – слишком много для одной души, с этим, судя по всему, Солженицын согласен. И все-таки рискну сказать, что присутствие в обществе людей с усложненной, противоречивой психикой может сделать его не только более эстетически богатым, но и более мобильным. Твердая, неколебимая, простая национальная идентичность – вещь очень ценная, когда перед народом стоит историческая задача сохранить свою идентичность в противостоянии другим нациям. Но бывают эпохи, когда не менее важной исторической задачей становится задача обновления этой идентичности, задача отыскания себя в сближении с другими народами, – и тут-то традиционный патриотизм упрощенного, черно-белого типа может сделаться из достоинства опаснейшим препятствием.
Материальные интересы русских и евреев уже и в сегодняшней России практически совпадают: в неблагополучной стране даже и самые преуспевшие евреи будут всегда оставаться под дамокловым мечом социальной зависти, удесятеренной национальной неприязнью, а в России процветающей хватит места всем: триста непрерывно сокращающихся тысяч еврейских душ не составят серьезной конкуренции. Но поскольку и социальная вражда, и социальное единство создаются в основном не материальными интересами, а какими-то злыми или добрыми сказками («общим запасом воодушевляющего вранья»), то нам, я думаю, и русским, и евреям, вполне по силам создать убедительную сказку о нашей общей трагической, но вместе с тем и прекрасной судьбе: наша совместная история дает более чем достаточно материала и для этого. Можно, разумеется, из нее вывести и другую сказку – что мы, например, посланы во испытание друг другу. Но можно также, не солгавши ни словом, сотворить многокрасочную историю о том, что мы рождены обогащать и усиливать друг друга, – будь я президентом, я бы непременно заказал такой лазоревый двухтомник «Двести лет вместе – 2». Да, мы громоздили и совместные безумства, и совместные мерзости – но мы творили и совместные подвиги и созидали совместную красоту: история нашей общей жизни прекрасна и величественна. Ну а то, что чувство величия невозможно без примеси ужаса, – эта истина из разряда азбучных.
Простодушные люди могут возразить или даже возопить: но Солженицын, по крайней мере, зовет нас к правде, а вы безо всяких стестений – ко лжи! Звать на словах можно к чему угодно, но на деле мы можем творить лишь коллективные фантомы. И любовь творит фантомы добрые, а обида злые.
Но две любви – совсем не много для одного сердца. Я люблю оба мои народа, а потому и вижу их совместную историю через другие светофильтры – ничуть не более лживые, чем у Солженицына, хотя ничуть и не более правдивые. Мне не требуется лгать, чтобы чувствовать боль и русских, и евреев.
И, уверен, не мне одному.
И нас будет намного больше, стоит только захотеть.
Голиафы против Давидов
Я с младенчества усвоил либеральные принципы: все народы, все культуры заслуживают равного уважения, но в случае конфликта нужно быть на стороне слабого, на стороне Давида против Голиафа. И лишь в последние годы во мне вызрело страшное подозрение, что все национальные культуры стремятся не к равенству, а к первенству и что нетерпимость в мир несут не сильные, а слабые, Давиды, ищущие реванша за свое реальное или воображаемое унижение. Но это мало замечается, поскольку у них недостает сил натворить особенно много ужасов. Главные ужасы начинаются тогда, когда слабыми, обиженными начинают ощущать себя сильные. А значит, в том, чтобы не обижали сильных, более всего заинтересованы слабые, ибо все обиды сильные выместят прежде всего на них. И наоборот: будучи спокойны за свое доминирование, сильные будут не только заинтересованы в сохранении мира, но и сумеют его обеспечить – от чего в первую очередь выиграют опять-таки слабые. Они сохранят жизнь, имущество, но национальное достоинство им придется обретать не на силовом пути.