Я касаюсь здесь лишь обаяния, которое имеют люди; но рядом с этим можно поставить и обаяние мнений, литературных и художественных произведений и т. д. В последнем случае чаще всего обаяние является результатом усиленного повторения. История, и в особенности история литературы и искусства, представляет собой не что иное, как повторение все одних и тех же суждений, которые никто не смеет оспаривать и в конце концов все повторяют их так, как выучили в школе. Есть имена и вещи, которых никто не смеет коснуться. Для современного читателя, например, чтение Гомера доставляет, конечно, огромную и непреодолимую скуку, но кто же посмеет сознаться в этом? Парфенон в его настоящем виде является несчастной развалиной, лишенной всякого интереса, но эта развалина обладает обаянием именно потому, что она представляется нам не в том виде, в каком она есть, а в сопровождении всей свиты исторических воспоминаний. Главное свойство обаяния именно и заключается в том, что оно не допускает видеть предметы в их настоящем виде и парализует всякие суждения.
В случае художественных вкусов современная социология говорит не об обаянии, но скорее о принятии правил своего круга или о некоторой строго индивидуальной, интуиции формы, которая позволяет ценить Гомера как великого поэта, даже если его поэмы никто давно не перечитывал.
Толпа всегда, а индивиды – весьма часто, нуждаются в готовых мнениях относительно всех предметов. Успех этих мнений совершенно не зависит от той частицы истины или заблуждения, которая в них заключается, а исключительно лишь от степени их обаяния.
Теперь я буду говорить о личном обаянии. Этот род обаяния совершенно отличается от искусственного или приобретенного обаяния и не зависит ни от титула, ни от власти; оно составляет достояние лишь немногих лиц и сообщает им какое-то магнетическое очарование, действующее на окружающих, несмотря даже на существование между ними равенства в социальном отношении и на то, что они не обладают никакими обыкновенными средствами для утверждения своего господства. Они внушают свои идеи, чувства тем, кто их окружает, и те им повинуются, как повинуются, например, хищные звери своему укротителю, хотя они легко могли бы его разорвать.
Великие вожаки толпы: Будда, Магомет, Жанна д’Арк, Наполеон обладали в высшей степени именно такой формой обаяния и благодаря ей подчиняли себе толпу. Боги, герои и догматы внушаются, но не оспариваются; они исчезают, как только их подвергают обсуждению.
Великие люди, об обаянии которых я только что говорил, без этого обаяния не могли бы сделаться знаменитыми. Конечно, Наполеон, находясь в зените своей славы, пользовался огромным обаянием, благодаря своему могуществу, но все же это обаяние существовало у него и тогда еще, когда он не имел никакой власти и был совершенно неизвестен. Благодаря протекции, он был назначен командовать армией в Италии и попал в кружок очень строгих, старых воинов-генералов, готовых оказать довольно-таки сухой прием молодому собрату, посаженному им на шею.
Но с первой же минуты, с первого свидания, без всяких фраз, угроз или жестов, будущий великий человек покорил их себе. Тэн заимствует из мемуаров современников следующий интересный рассказ об этом свидании: «Дивизионные генералы, в том числе Ожеро, старый вояка, грубый, но героичный, очень гордившийся своим высоким ростом и своей храбростью, прибыли в главную квартиру весьма предубежденными против выскочки, присланного из Парижа. Ожеро заранее возмущался, уже составив себе мнение о нем по описанию и готовясь не повиноваться этому “фавориту Барраса”, “генералу Вандемьера”, “уличному генералу”, на которого все смотрели как на медведя, потому что он всегда держался в стороне и был задумчив, притом этот малорослый генерал имел репутацию математика и мечтателя. Их ввели. Бонапарт заставил себя ждать. Наконец он вышел, опоясанный шпагой, и, надев шляпу, объяснил генералам свои намерения, отдал приказания и отпустил их. Ожеро безмолвствовал, и только когда они уже вышли на улицу, он спохватился и разразился своими обычными проклятиями, соглашаясь вместе с Массеной, что этот маленький генерал внушил ему страх, и он решительно не может понять, почему с первого взгляда он почувствовал себя уничтоженным перед его превосходством».
Такой эффект обаяния русский читатель скорее вспомнит по образу Лжедимитрия, как он изображен в «Борисе Годунове» А.С. Пушкина. Пока самозванец верит в себя и убежден в том, что ему всё удастся, все верят в него и безусловно вручают ему свои судьбы.
Обаяние Наполеона еще более увеличилось под влиянием его славы, когда он сделался великим человеком. Тогда уже его обаяние сделалось почти равносильно обаянию какого-нибудь божества. Генерал Вандамм, революционный вояка, еще более грубый и энергичный, чем Ожеро, говорил о нем маршалу д’Oрнано в 1815 году, когда они вместе поднимались по лестнице в Тюильрийском дворце: «Мой милый, этот человек производит на меня такое обаяние, в котором я не могу отдать себе отчета, и притом до такой степени, что я, не боящийся ни Бога, ни черта, приближаясь к нему, дрожу, как ребенок; и он бы мог заставить меня пройти через игольное ушко, чтобы затем бросить меня в огонь».
Наполеон оказывал такое же точно обаяние на всех тех, кто приближался к нему.
Сознавая вполне свое обаяние, Наполеон понимал, что он только увеличивает его, обращаясь даже хуже, чем с конюхами, с теми важными лицами, которые его окружали и в числе которых находились знаменитые члены Конвента, внушавшие некогда страх Европе. Рассказы, относящиеся к тому времени, заключают в себе много знаменательных фактов в этом отношении. Однажды в Государственном совете Наполеон очень грубо поступил с Беньо, с которым обошелся, как с неучем и лакеем. Достигнув желаемого действия, Наполеон подошел к нему и сказал: «Ну, что, большой дурак, нашли вы наконец свою голову?» Беньо, высокий, как тамбур-мажор, нагнулся очень низко, и маленький человечек, подняв руку, взял его за ухо, «что было знаком упоительной милости, – пишет Беньо, – обычным жестом смилостивившегося господина». Подобные примеры дают ясное понятие о степени низости и пошлости, вызываемой обаянием в душе некоторых людей, объясняют, почему великий деспот питал такое громадное презрение к людям, его окружавшим, на которых он действительно смотрел лишь как на пушечное мясо.
Даву, говоря о своей преданности и преданности Маре Бонапарту, прибавлял: «Если бы император сказал нам обоим: “Интересы моей политики требуют, чтобы я разрушил Париж, и притом так, чтобы никто не мог из него выйти и бежать”, – то Маре, без сомнения, сохранил бы эту тайну, я в том уверен, но тем не менее не мог бы удержаться и вывел бы из Парижа свою семью и тем подверг бы тайну опасности. Ну, а я из боязни, чтобы никто не догадался об этой тайне, оставил бы в Париже свою жену и детей».
Оба эти рассказа анекдотичны, и достоверность их весьма сомнительна.
Надо иметь в виду именно эту удивительную способность Наполеона производить обаяние, чтобы объяснить себе его удивительное возвращение с острова Эльбы и эту победу над Францией одинокого человека, против которого выступили все организованные силы великой страны, казалось, уставшей уже от его тирании. Но стоило ему только взглянуть на генералов, присланных для того, чтобы завладеть им, и поклявшихся им завладеть, и все они немедленно подчинились его обаянию.