После милого Воткинска и багряной, вечно лгущей Москвы Петербург показался каменным острогом. Уныние Чайковских быстро рассеяли родственники матери, Александры Андреевны. Она родилась здесь, и здесь жила ее французская семья, Ассиеры. Они помогли справиться с подступившей тоской. Отец, Илья Петрович, тоже не считал Петербург чужим. Он учился в Горном кадетском корпусе и позже преподавал в Горном институте. Но, приехав сюда, не понимал, что именно делать, куда теперь податься.
Он покинул любимый, уютный, насиженный Воткинск, где был персоной важной и чтимой, ради новой денежной должности, которую ему обещали в Москве. И ради нее попросился в отставку, получил пенсию и чин генерал-майора (заказал себе тут же серебряные жирные эполеты). Выехал в первопрестольную с семейством. Но его жестоко обманули: один никчемный интриган обвел вокруг пальца и сам занял приготовленный для Ильи Петровича пост. Пришлось ретироваться сюда, в плаксивую осеннюю столицу, чтобы подыскать… Но что? Илья Петрович, от рождения энергичный, веселого нрава, пытался не унывать. В Петербурге есть сослуживцы в чинах — авось помогут, авось обустроится. Нужно подождать. Отставной генерал-майор строчил письма, слал один за другим рапорты, испрашивал аудиенции у вельмож, надеялся.
Этой смутной плаксивой осенью семья Чайковских поселилась на Васильевском острове, близ Биржи, в недавно построенном доме купца Меняева. Злая ирония судьбы — само это место, Стрелка. Меж двух рек, двух дорог, оно словно бы напоминало генералу о его неопределенном безрадостном положении. Чайковский находился на распутье и не знал, какую дорогу выбрать: ждать ли, податься ли восвояси…
Но ждали. И зажили почти счастливо. Принимали радушно гостей, кормили досыта пирогами, селянкой, кулебяками. Александра Андреевна была хозяйкой хлебосольной. Дети послушны, смиренны. Петра и старшего брата Николая родители отдали в ноябре в пансион Шмеллинга на Васильевском острове. Учили их — чему-нибудь да как-нибудь. Но и такое учение давалось непросто. Мальчикам было невыносимо скучно: подъем ранним утром (за окнами кромешная темень, холод), в 8 часов — первый урок. Лишь в пять дети возвращались домой. И так каждый будний день. А еще домашняя работа, занятия Пети с пианистом, господином Филипповым. Заботливая мама жаловалась в письме: мол, дети уж не те, Николай совсем бледный, исхудал, и Пьер тоже.
Их баловали — возили в театры, в оперу и на балет. Маленькому Пете делалось мучительно сладко от музыки, ее стройных звуков, которые пронзали память, тревожили, изматывали, не давали заснуть. От учебы и музыки он тогда сделался болезненно нервным. «Задеть его мог каждый пустяк, это был стеклянный ребенок», — сетовала Фанни Дюрбах, воткинская няня. Он мог разбиться в любой момент. От шутливого упрека рыдал. Много капризничал, бывали даже припадки. Приходилось вызывать доктора, поить микстурами, давать пилюли. За него боялись, им дорожили. Папа называл Пьера «жемчужиной семьи». Очень его любил.
В Воткинске Илья Петрович узнал о забавном техническом трюке — светописи. Солнце будто бы само пишет образ на посеребренных пластинах. То есть, как растолковывали журналы (а технические журналы Илья Петрович выписывал регулярно и зачитывал до дыр), есть будто бы такая камера, вроде обскуры. В нее загружают кассету с пластиной, обработанной парами йода, открывают объектив и ждут, пока солнце сделает свою волшебную работу. Объектив закрывают, пластину проявляют, то есть обрабатывают парами ртути. И светописный образ готов — на пластине остается портрет модели, но в зеркальном, перевернутом отражении. Хитро, остроумно, ишь.
Осенью сорок восьмого в Петербурге любитель технических трюков Илья Петрович Чайковский решил сам узнать, что есть светопись. Его столичные знакомцы дружно обсуждали модную придумку француза Дагера и спорили, какое из местных дагеротипных ателье лучше. Кто-то любил братьев Цвернеров на фешенебельном Невском проспекте, другие захаживали к Венингеру на 4-ю линию Васильевского острова. Ему называли сложные заморские фамилии волшебников по части света. И все дружно хвастались результатами — вертели в руках пластинки, словно зеркальца, в золоченых рамках, в кожаных коробочках. Но увидеть образы можно было только под правильным углом — когда поймаешь на поверхность луч солнца. Хитро.
Итак, решено. Они всей семьей отправились сниматься в ателье. Пришли, разоблачились, прихорошились перед зеркалами. «Светописец» по требованию Ильи Петровича послушно показал аппараты, растолковал технологию. Провел в комнату-студию под стеклянный фонарь. В ней ежедневно по многу раз случалось волшебство — солнце писало образы на посеребренных пластинах.
Фотограф терпеливо рассадил шумное семейство. Объяснил, что нужно делать, а чего делать нельзя (к примеру, шевелиться и моргать). Затем срежиссировал мизансцену, аккуратно поправил одежду, переложил руки, развернул лица, сфокусировал взгляд каждого на предметах, рассеянных по мастерской. Притаился за аппаратом, под черной материей. Внимание: секунда, две, три, пять. Готово. Облегченный выдох. И снова веселый семейный гул.
Через несколько дней Илья Петрович с удовольствием рассматривал изящно оформленный дагеротип. Прищурившись, вертел пластинку, искал правильный ракурс, ловил утреннее солнце на серебро. Подвижный солнечный зайчик забе́гал по лицу, разбудил ленивую генеральскую улыбку. Группа вышла в самом деле недурно. И он в ней — истинный pater familias (хотя в жизни им управляла супруга). Теперь Илья Петрович тоже был в авангарде столичной технической моды. Остался доволен экспериментом, хотя пришлось заплатить целых десять рублей — снимки групп стоили дорого.
Этот дагеротип исчез. Остался альбуминовый отпечаток, сделанный с него позже, возможно, в шестидесятые — семидесятые годы XIX столетия. В Дом-музей Чайковского его передала правнучатая племянница композитора. Говорят, это единственный экземпляр. Снимок этот хорошо известен и множество раз опубликован. Большое и относительно счастливое семейство послушно позирует для вечности. Справа — pater familias Илья Петрович Чайковский. Вторая слева — супруга Александра Андреевна. Будущий композитор стоит слева от матери. Он принял красивую, романтичную позу, сложив руки на груди, по-взрослому.
Восьмилетний Петя одет по возрасту — в длинную, до колен, рубашку из фланели или шерсти, перетянутую кушаком. Мода 1840-х годов все еще увлекалась британским романтизмом, и стиль «балморал» с его «плэдами», килтами и пестрой шотландской клеткой все еще считали très chic. Чайковские не роскошествовали, и, возможно, вещи старших донашивали младшие. (Впрочем, такая традиция существовала даже в семье Романовых.) Эта рубашка, вероятно, перешла к Пете от старшего брата, симпатяги и франта Николая, одетого на фотографии уже по-юношески — в жилет, бархатную курточку и панталоны.
До сих пор автора дагеротипа «называют неустановленным». Но светописных ателье тогда в Петербурге было немного. И на его альбуминовой копии есть говорящие детали — драпировка, студийная мебель…
В конце 1840-х в столице работали девять мастеров. Самыми престижными и дорогими были ателье Иосифа Венингера и братьев Цвернеров — у них снимались великие князья, высшие сановники, перекормленные царскими щедротами пышные генералы и золотая молодежь. Хорошо знали и двух Карлов — Даутендея и Бергамаско. Их особенно любили актеры, писатели, творческая интеллигенция. В Доме духовного ведомства располагалось ателье Эдуарда Борхардта. На Малой Морской улице работал Вильгельм Шенфельд. В заведениях Кулиша и Маркевича снимались мещане и небогатое столичное дворянство: цены были самые низкие по Петербургу, и качество, конечно, тоже. В ателье Петра Альберса приходили поглазеть на аттракцион — камеру-обскуру и дагеротипные виды городов.