Дуся откровенно гордилась мужем, просила рассказать то о том, то о другом. Пётр говорил охотно и много, даже о женитьбе на Евдокии. Погиб её муж под Ельней, и хоть старше она Петра на десять лет, живут хорошо, чего и всем желают. Женщина она проворная, как ни устаёт, всё не жалуется. Одно плохо – детку родить не соберётся. А надо бы, чтоб в доме было, как у людей, с ребячьей вознёй и прочим. Как же без этого? Без этого – пароход без колёс.
Было уже за полночь. Евдокия пошла приготовить Степану постель в комнате-боковушке, но он отказался, выпросился на сеновал. Не надеялся на тихий сон: столько всякого всколыхнули, где уж там спокойно уснёшь. Видя, что хозяева начали укладываться, Шура попрощался со всеми за руку и ушёл.
Он за весь вечер слова не сказал, всё только поддакивал Дёмину, видно было – уважал бригадира.
Остались вдвоём. Папиросы кончились давно, сидели под лампой, смолили махрой. Евдокия легла и, похоже, уснула, тихо стало в избе, оттого особенно громко скрипел сверчок.
– Вот наяривает, стервец, – осаживая голос до шёпота, пожаловался Дёмин. – Днём не слышно, а чуть свет погасишь, он дует во всю ивановскую. Иногда так раздухарится, не уснуть. Все дырки, какие нашел, керосином залил, а как ночь – расчирикался.
Душно было в избе и накурено – лампу не видать, как в парной. Дёмин завозился с окном, решил проветрить, Дусин голос тут же ворчливо:
– Дверь в сени открой, а то мотылей налетит – не выметешь!
Дёмин дёрнул губами, снял с вешалки тулуп, кивнул на выход. Они вышли во двор, сели на крыльцо. Было темно. Луна пряталась где-то за горами, и, хотя яркая высыпь звёзд изгвоздила небо, от них не тот свет.
Сидели, молчали. Дёмин спросил о житье, Степан подумал: о себе рассказывать нечего. До войны бывали истории, мог кого хочешь заставить ахать, наворачивая о том о сём, а теперь… О довоенном на сто рядов с Петром переговорено, но то отрублено войной, осталось в такой дали, не разглядишь и в бинокль. А что после госпиталя началось, так это не жизнь, одна видимость, маета. Поэтому о своём житье промолчал, спросил о том, зачем, в общем-то, и приехал:
– Расскажи, как с Михайлом встретились.
Дёмин поёрзал на ступеньке, ответил протрезвлённо, со злом:
– Как встретился с ним, об этом не хотел вспоминать, да ты сам выпрашиваешь. Значит, знаешь, что живой он?
– Видел в Молчановке. А вас где Бог свёл?
Дёмин посопел, нехотя ответил:
– Да на базаре. Подходит, целым глазом проткнул, как рожном, взял с прилавка харюска, ладненького такого, да по морде меня – хле-есь! «Вот, – цедит, – за Мишку мёртвого, а это за Мишку живого!» И вдругорядь – хря-ясь!.. Уж чё он мне выдал там, не поверишь. Каждое наше с тобой слово помнит, когда его зарывали. Его вроде бы паралич хватил от той пули, что ему в косицу вошла и глаз вырвала. До утра в воронке лежал, а когда одыбал и начал из земли выгребаться, хохот услышал. Вокруг воронки немцы стояли, понял? Смешно им глядеть было, как русский солдат от страха в землю закопался. Не дострелили. Забросили в кузов – и в лагерь военнопленных. Год там маяли, а потом сбёг.
– Меня поминал?
– Ещё бы! Говорю тому – ранило тебя, мол, в госпиталь сдал, а что дальше стало, не знаю. Война долгая была. Я не вру, Стёпа, думал, нет тебя в живых. Вот теперь сижу рядом с тобой и радуюсь. За всех нас радуюсь, ведь остались вот в живых, а? Ты молодец, что мне показался, на сердце у меня отлегло.
Степан пошелестел газеткой, свернул не спеша цигарку, прикурил от поднесённой Петром спички. Дёмин заплевал свой окурок и тут же начал готовить себе новую самокрутку.
– С кем другим случись такое, не поверил бы, – морщась, проговорил Степан. – Вот какая беда повязала нас с тобой, Петро. Тут что ни говори, а перед Мишкой мы выходим виноватые.
– Во-во! Хорошо тут сидеть и виноватиться, а в той обстановке сам доктор хрен чего бы разобрал! – с досадой отмахнулся Дёмин. – Он живой остался, вот и конец всякой вине, пускай живёт себе и радуется. Случись тогда в руки лопата какая, могло бы хужей кончиться, не откопался бы. Опять же, не зарой мы его, так его бы те мотоциклисты прибили, помнишь их? Я так считаю – спасли мы его. И нечего ему куражиться над нами. – Пётр помолчал, посопел в темноте, сказал успокоенно и твёрдо: – Чувствую, ты за мной приехал, чтоб к Мишке везти оправдываться? Здряшная затея. Нашей вины нету, баста! И давай про войну не будем вспоминать больше. Она и без того каждую ночь приходит, душу ворохает…
В темени Степана нет-нет да покалывало, к горлу подкатывал тугой комок, душил. Это был дурной признак, за ним обязательно наступал припадок.
– Не будем, – согласился Степан, но тут же подумал, что не от их желания зависит – вспоминать войну или не вспоминать. Он хотел всмотреться в глаза Дёмина, увидеть в них подтверждение, что Пётр так вот, просто, освободился от вины, но было темно и глаз не разглядеть. Они на миг высвечивались, когда Дёмин затягивался цигаркой, и тут же ныряли в темень, будто прятались. Степан подхватил тулуп, поднялся, думая, что не в глазах живёт вина, а в душе, в самой серёдке человечьей, там её место.
– Посиди, хоть помолчим, столько не виделись, – попросил Дёмин, не догадываясь, почему вдруг заторопился Степан. – Скоро светать начнёт… Ты чё, вроде водит тебя?
– Лягу пойду. Худо мне.
Степан побрёл к сеновалу, взобрался вверх по приставной лесенке, расстелил тулуп и лёг. Лежал без дум. Их не было, была пустота во всём. И еще страх: вот-вот накатит, прошибёт жарким потом, и всё – тьма, небыль. Нескоро начнёт возвращаться к себе с того света. Что однажды, не придя в себя, умрёт – этого не боялся. Всякий приступ был похож на смерть, страшнее её – ожидание припадка. Смерть тогда смерть, когда она ужасает. Его ужасать перестала, привык.
Глава 6
Медленно и вроде бы нехотя сквозь щели в сеновал просачивался рассвет, где-то голосисто пропел петух, в дёминском дворе его поддержал молодой, хриплый и задохнулся на полукрике, словно застеснялся своего нелада. Внизу, в стайке, мыкнула корова, похрюкивая, завозились свиньи. Шумно отряхиваясь от росы, загремел цепью кобель.
Слушал Степан это шевеление, уверенное пробуждение к новому дню и сам наполнялся стойким покоем.
Уже по всей деревне дружно обкукарекали бледную зорьку разноголосые петухи, по улице тяжело топало и взмыкивало стадо, донёсся сиплый спросонья крик: «Куды-ы!..» Щелкнул кнут. Над головой по доскам крыши дождичком шуршали лапы голубей, их ласковое поуркивание убаюкивало, лень было разлепить глаза.
Скоро приплыл смолистый запах дыма – видно, Дуся затопила печь или его принесло от соседей утренним низовым потягом. Скрипнула дверь в доме, потом в стайке, и тугие струи молока зазвенели о стенки подойника. Дуся доила корову, ворчала на неё, чтоб стояла смирно, а то выгонит недоеную в стадо, проспала хозяйка. Корова вкусно катала жвачку, пахло свежим улежавшимся сеном, снизу тёк парно и сладко дух молока, в тёмных ещё углах сеновала порхали воробьи, рассыпая радостное чириканье.