– Высохнет. Давай, мамка. Да побегу.
Мать поставила на стол сковородку. Вилкой разделила картошку, отгребла к краю. – Кушай, а это Неле… Отец ушел чуть свет, хотел тебя будить, да я пожалела.
Котька и не припомнил, когда перед ним стояла такая редкая теперь, праздничная еда, однако не набросился на неё, не смолотил без оглядки, ел с достоинством, с полным на то правом: сам сходил, сала добыл, сам и ем. Всё мы сами, мы с усами. Вот она хрустит на зубах, картошечка, тает, жирная. Не пожалела мамка сала, правильно, что нам! Еще достанем, не поленимся. Вот так, пальцами отщипнуть хлебца, обязательно отщипнуть, а не откусить, и туда, к картохе, а сверху глоток чая…
– Ну, всех накормила, – легко вздохнула Устинья Егоровна. – Еще Неля встанет, поест – и слава богу.
– Сама-то поела? – запоздало спросил Котька.
– Да уж поела, поела. Спал бы дольше. – Мать отвернулась к плите, что-то там смахнула тряпкой, сдвинула кружок, заглянула, как там жар, не пора ли вьюшку прикрыть.
– Катанки достань. – Она показала глазами на шесток. – Отцову шапку надень да уши опусти. Не задерживайтесь до ночи, а то знаю вас: на рыбалке, что дети делаетесь. Пойдёшь, а я во след на твой загад пошепчу, глядишь, сига во-от этакого вытащишь.
Котька оделся, всё сделал, как наказывала мать. Укутанный, одни глаза торчат, взялся за ручку двери. Мать еще успела поплотнее осадить на нём шапку, обдёрнуть сзади телогрейку, как-то незаметно скользнула руками по варежкам, сухие ли, и он вышел, оставив в коридорчике клубы пара, мать с поднятой, всё ещё ошупывающей рукой.
Не так уж холодно было на улице, как показалось ему с тепла, но скоро в носу закололо льдинками. Пар вылетал изо рта тугим облачком, будто упирался во что-то, на ресницы оседал иней, и они склеивались. Что бы такой мороз был когда-то, Котька не помнил, по крайней мере на его веку не было.
Решил взять санки и скатиться на них по взвозу до самых лунок. Но санок под крыльцом не оказалось, зато разглядел следы от их полозьев. Значит, отец нагрузил на них вентеря и пешню, чтоб на себе бутор не тащить. Из-под доски заваленки торчал воробьиный хвост – рыженький, с чёрной окантовкой. Котька было прикрыл его варежкой, однако воробей не шевелился. Он осторожно отвёл руку, и птичка выпала, стукнулась о носок валенка мёрзлой картофелиной.
– Замёрз, дурачок. – Котька поднял его. Воробей лежал на варежке, притянув лапки к пепельному брюшку, смотрел белыми от выступивших и замёрзших слёз глазами.
Солнце едва приподнималось над землёй: багровый шар с оттопыренными багровыми же ушами, которые никак не могли оторваться от горизонта и, казалось, удерживали, не пускали вверх светило. Котька варежкой продавил в сугробе у завалинки лунку, спрятал в ней воробья, сверху загрёб сухим, как песок, снегом.
– Кореша на чердаке возле труб ночуют, а ты с имя чего не уместился? – произнёс он над могилкой. – Гурьбой-то теплее, от трубы греет. Поссорился, поди, и прогнали.
Мимо дома неходко бежала лошадка. На укатанной ветрами дороге сани заносило, полозья оставляли широкий зеркальный след. Лошадка трусила, ёкала селезёнкой, роняя меж оглобель парящие катышки. В передке саней копной восседал Дымокур, утопив голову в поднятом воротнике тулупа. Позади него в козьей дохе лежал Ванька, пристроив ноги в огромных катанках на обтёртый до лоска берёзовый обвод. Из-под него далеко назад торчал лиственный бастриг. Привязанная к копылкам, тащилась за санями верёвка.
– Дядя Филипп! – крикнул Котька. – Увязку оторвёте!
Дымокур тпрукнул, неуклюже выбрался на дорогу. Огибая сани, ткнул Ваньку в затылок лохматой шубенкой. Тот молча снёс тычок. Даже шапку не поправил.
– К батьке собрался, а чё спишь долго? Он там без тебя всюё рыбу повыловил, чего там делать тебе, – подтрунил Дымокур, сматывая кольцами неподатливую верёвку. – Но да иди. Поймашь чего, на уху прибеги звать. Мы-то за сеном на Астраханские луга. Все ближние покосы перепахали в осень под зябь, установка, вишь ты, такая спущена…
Филипп Семенович говорил, а Котька пытливо глядел на Ваньку, тот – на него из-под съехавшей на глаза шапки. Котька жалел, что проворонил вчера Удода с Викой. Надо было глянуть на них, чтобы ясно стало – третий лишний. И уйти. И не думать больше о Вике.
– Но-о! – Дымокур хлестнул вожжами, сани дёрнулись, покатили. Ванька погрозил рукавицей.
– Цё Вике натрепал? – крикнул он и цыкнул сквозь зубы в сторону Котьки. – Припутаю с ней в клубе – схватишь.
– Катись, а то напугал! – Котька прищурил глаза, а когда попытался открыть, не смог. Пришлось снять варежку, пальцами оттаять ресницы. Сунув руки в тёплые самовязки, пошёл к яру, скатился вниз по крутому взвозу до самой ледяной закрайки реки. Впереди на белизне снега чётко виднелась фигура отца. Котька побежал к нему, раскатываясь по льду, радуясь нечаянному открытию: раз Ванька сказал: «Попутаю с ней», значит, Вика не хочет ходить с ним.
Осип Иванович сидел на санках перед лункой. В ней, скособочась, плавал обледенелый поплавок. Удочку-коротышку отец держал в левой руке, правой выуживал ледок проволочным садком. Вода тут же подёргивалась новой плёнкой льда и опять попадала на решётку садка. У лунки скопилась горка сверкучих пластинок. Чуть поодаль, около торчащего изо льда шеста, валялись коричневые круги вентерей и пешней. Отец и не думал ещё обдалбливать шесты.
– Тебя ждал, – объяснил он. – Небось замёрз. Вот теперь и погреешься.
Котька лёг на живот, протёр руками гладкую, с едва ощутимыми волнушками льдину-стеклину, приник к ней, загораживаясь варежками от света. Толща воды увеличила вентерь, приблизила. Все четыре обруча и сеть, обтянувшие эти обручи, увидел отчётливо, потом разглядел горловину и отходящие в стороны стенки. За частой ячеёй тускло поблескивало, какая-то масса ворочалась внутри обручей.
– Рыба, – обрадовался Котька. – Полнёшенько набилось!
– Есть маленько, – заулыбался стянутым морозом лицом Осип Иванович. – Поэтому и не стал выдалбливать, чтоб ты посмотрел, да и поднял сам.
– Сейчас. Ещё погляжу.
Речки и ручьи, впадающие в Амур, теперь перемёрзли, не тащили в него мути, и он очистился в зиму. Придонные струи пылили золотистым песочком, волочили по кругу трубчатые жилища ручейников, пятился чёрный рак, грозя кому-то растопыренными клешнями. Дневной свет распылился в толще воды, мерцал. Чужой притягательный мир жил под ледовой крышей. Было странно глядеть в глубину под собой, всё видеть и быть уверенным, что лёд крепкий и ты не провалишься в эту влёкшую к себе, но чуждую глубь. Когда же на секунду эта уверенность исчезала, он, казалось ему, зависал в пустоте. Тогда от мгновенной жути всё замирало внутри.
Шаркая унтами, подкатил отец.
– Однако, я сам начну, намечу тебе, – сказал он. – А ты не лежи, хоть удочкой помаячь, застынешь.
Острооттянутый клюв пешни втюкнулся в лёд, осколки веером брызнули по сторонам. Котька смотрел, как быстро мелькает пешня, крошится, звенит, пылит лёд, как над прорубью повисла и не опадает весёлая радужка. И работа была весёлая, уходить не хотелось. А тут рыба, вон она, тычется в ячейки, выход ищет. Но вентерь так устроен хитро, захочешь – не найдёшь путь на волю: вход широкий, а выход узкий, едва руку просунешь. Не зря горлом зовётся, а то и хапом. Опять же, от пешни такой хряст идёт – за пять километров отбежала отсюда вольная рыбка.