Еще бы папа, при твоих-то ста тридцати килограммах, близорукости и докторской степени! Таких не берут в кавалергарды.
– …но это твой выбор. Мы столько раз беседовали о твоем… о твоей…
Не найдя нужных слов, он махнул рукой. Дескать, о той моче, сынок, которая вступила тебе в голову и выжала мозги из ушей струйками. Разве не так? Мы действительно много раз беседовали. Целых два или три. Пять лет назад. Он не пытался давить на меня. Просто не мог понять, а я не сумел объяснить. И вот он пробует еще разок, напоследок.
– В общем… зачем тебя понадобилась вся эта амуниция?
– Бог создал нас с тобой разными, отец.
– Разными… как что?
И тут я, наконец, отыскал нужные слова:
– Как мужчина и женщина, смычок и скрипка, растения и животные. Одно без другого не бывает. Не может полноценно жить.
В его глазах я прочитал честное непонимание. Что ж, значит потребуется больше нужных слов.
– Ты… Кто ты? Ты сидишь, лежишь, стоишь. Ты – человек, предпочитающий не сходить с места. Ты – статик. Не в хорошем смысле слова и не в плохом. Просто статик. Такое свойство. Глаза могут быть карими, зелеными, серыми… А люди могут быть статиками и не-статиками. Я не могу как ты. Мне нужно идти, бежать, добиваться чего-нибудь, соперничать, драться, в конце концов. Я должен двигаться. Я иначе не могу. Иначе разорвусь; во мне слишком много энергии, хоть ведрами черпай.
– Послушай, но ведь здесь, в Москве…
– Ничего здесь нет для меня, отец! Ничегошеньки. Империя не воюет уже много десятилетий. Мы слишком сильны и слишком добры для этого. Только мелкие конфликты и только на границах, да и там на нашу долю осталось всего-ничего.
Старик сухо рассмеялся, и мне это крепко не понравилось. Он не понял. Он даже не попытался меня понять!
– Торопишься? Боишься не поспеть к шапочному разбору?
Прозвучало мягче, чем я думал. Намного мягче.
– Может, и боюсь, отец…
– Очень хочется свалить кое-что на твой возраст. Но я попробую побыть умным. Допустим, не ошибся. Есть такая возможность, отличная от нуля, хотя и довольно жиденькая. Допустим. Но если вдруг ты почувствуешь: папаша-то был прав… не сегодня и не завтра… когда-нибудь… вероятно, нескоро… как поступишь?
Мне надоел этот разговор. Смысла в нем ровно настолько, насколько я люблю старика и готов терпеть его занудство.
– Вряд ли.
– А если все же…
– Ты хочешь увидеть шахматную партию от первого хода и до последнего, так и не сев за доску.
Он усмехнулся. Я поймал его на самой выдающейся слабости: желании предвидеть все последствия и побочные эффекты каждого шага. Терпеть не могу. Если б я думал как он, то, наверное, забыл бы, как дышать, и умер.
– Уел. Но одного все-таки не пойму: ты хочешь двигаться, так?
– Так.
– Отчего ж твое движение не может быть внутренним? Без суеты, вглубь. По-моему, ты не лишен способностей…
– Внутренним? Карьера йога меня не прельщает.
– Я покажу тебе! Пойдем. Одевайся. Я покажу тебе одного… человека.
Иногда старика охватывает энтузиазм в тяжелой форме. Такое нельзя преодолеть, такое можно только пережить. Как локальное стихийное бедствие. И я покорился. Я твердо обещал себе: пока мы с отцом еще вместе, не стану портить ему настроение. Потерпеть-то осталось самую ерунду, недельку. Да и труд невелик.
Мы вышли из дому.
– Когда ты последний раз был в церкви?
– В прошлую субботу.
– Значит просто… заглянем.
Я не понял его. Недалеко от нашего дома – красавец Андреево-Рублевский храм в Раменках. Относительно новый, 30-х годов XXI века. Его построили на месте деревянного, который «временно» заменял каменный на протяжении сорока лет. «Наследник» мне с детства нравился, в середине XXI-го вообще строили с затеями, пытались возродить каменное узорочье… Но я эту церковь знаю вдоль и поперек. Наизусть, как считалочку. Какого лешего понадобилось отцу… впрочем, он идет не туда.
– Пройдемся. Тут идти всего минут двадцать, сущие пустяки.
– Ладно.
Мы скачем резвой рысью, на степенную прогулку это похоже не больше, чем полная бутылка похожа на пустую. Старик молчит, и я молчу. Когда с ним случается припадок энтузиазма, светлая идея сыплет искрами из глаз, а походка напоминает мерный ход бронепоезда, лучше с вопросами не приставать. В лучшем случае, не ответит.
Мы всегда жили на западе Москвы. Когда-то эти места называли Мичуринским проспектом, теперь – Тихоновским бульваром. В 70-х и 80-х Москву разгрузили от всего промышленного, тяжкого, серого, металлоидного. Вытащили все, без чего раньше не могли обойтись. Снесли Сити. Зачистили пролетарские окраины, нещадно убирая заводы, автопарки, электростанции. Подняли транспортную паутину на высоту двухсот метров, превратив «дно» города в единую пешеходную зону. Так что шагали мы с отцом по родной Тихоновке мимо цветочных куртин, минуя барьерчики сирени, оставляя позади ароматные островки жасмина; параллельно цепочке наших шагов почетным караулом тянулась линия высоких лип. Университетский городок, раскинувшийся от набережной до улицы Раменки, отгородился от нас ажурной садовой решеткой. Из-за нее на парочку торопыг кокетливо поглядывали молодые яблоньки.
Весь район утопал в садах и парках. Сколько помню себя, наши места всегда казались мне самыми уютными на свете…
Мы пересекли Мосфильмовскую, и вышли к воротам большой старинной церкви – Троицы в Голенищеве. Мимо белой колокольни проплывали облака, иконы следили за нами из нишек в стенах, стояла необыкновенная тишь. Шум Города, кажется, бежал от церковных стен, и только кузнечики вовсю наяривали концерт по заявкам любимых кузнечих, да вороны лениво переругивались на маленьком кладбище. Вечерняя служба давно закончилась, церковь была заперта.
– Сделай, пожалуйста вид, будто читаешь расписание служб.
– Сделал. Жду дальнейших инструкций, мон женераль.
– Прекрасно. Осторожненько погляди налево… нет, не надо поворачиваться. Видишь холмик? С черемуховыми кустами?
– Да… ой.
Под кустом лежал дядька центнерного вида, краснолицый и, насколько я мог разглядеть издалека, лысоватый. В первый момент мне захотелось пошутить, мол, что не мертвый – вижу, но чем докажешь, что еще и не пьяный… Однако шутка не решилась покинуть мою глотку. Шутка застряла капитально. Дядька чем-то меня смущал, и смущал крепко. В последнее время армейский образ жизни истребил во мне эту способность, – как я думал, под корень, – но вот, видишь ли, осталась внутри какая-то трепетная зверушка…
Человек, облюбовавший холмик, смотрел в небо и улыбался. Его глаза следили за томительно-неспешным ходом облаков. Небо, чуть подпорченное блистающими трубами высотных эстакад, – какую диковину подчеремуховый житель пытался разглядеть в нем? Или просто любовался?