И еще, глядя на себя в трюмо, вспомнила, как Никитин любил брать в руку и переливать в пальцах ее волосы. Они у нее были такие длинные, что когда, расчесывая, она распускала их, они падали ниже пояса, закрывая ей плечи и спину. Иногда полусерьезно, полушутливо она начинала угрожать Никитину, что возьмет и отрежет их, надоела ей эта вечная морока — ни расчесать, ни промыть хорошо, и летом под ними жарко, как под пшеничной копной. Да и годы ее уже не те, чтобы накручивать косу. Когда она говорила это, он всегда пугался:
— Смотри, чего доброго, и в самом деле не сдури. Может, я тебя за твои косы и полюбил.
Теперь же ни разу не взглянет в ее сторону, когда она распускала их по плечам, расчесывая и укладывая вокруг головы венцом. Теперь ему никакого дела не было до того, что при этом они как будто плавятся, пронизанные косо падавшим из окна утренним солнцем. Еще ни единой ковыльной нити не поблескивало в них.
Она хорошо видела, что, раскуривая в это время свою утреннюю папиросу, сидя на кровати, он смотрит на другую половину дома, где невестка, как всегда, собираясь в школу, прихорашивалась перед зеркалом. Волосы у Ирины были даже не черные, а как будто фиолетовые. Под гребешком они трещали, как железные. И все-таки он, покуривая, терпеливо ожидая, когда Ирина закончит свои сборы, смотрел на них, а не на этот пшеничный водопад, в котором путалось утреннее солнце.
На улице их поджидал в машине правленческий шофер.
* * *
Ее взгляд вдруг увидел ножницы, надетые на гвоздик сбоку трюмо. Еще и сама не представляя, что может произойти, она сняла их с гвоздя, взяла с комода большой деревянный гребень и, перекидывая мокрую косу со спины на грудь, пропуская волосы через гребень, отрезала их близко от шеи. С шорохом они упали к ее ногам. И, когда, повернув голову через плечо, она снова глянула в зеркало, перед нею стояла совсем незнакомая ей женщина с такими же короткими, как у невестки Ирины, волосами.
От испуга она закрыла лицо ладонями.
Но, быть может, самое страшное для нее заключалось в том, что, когда вечером все собрались и она вышла из кухни к столу с этими коротко остриженными волосами, он, невидящим взглядом скользнув по ней, даже не заметил ничего. Как если бы все оставалось по-старому. Только Ирина, похоже с сожалением, коротко взглянула на нее. Но тоже ничего не сказала, низко опуская голову.
Наутро все это представилось ей в совсем ином свете, и она уже никого не могла винить, кроме самой себя. Ей теперь уже не столько волос своих было жаль, сколько того, что за эти годы она, оказывается, успела настолько обабиться, что незаметно для самой себя превратилась в одну из тех жен, которые, если бы на то их воля была, за ручку водили, а то и совсем на цепи держали своих мужей, запечатывали им своими ладошками рты, чтобы они не смогли с какой-нибудь другой женщиной слова сказать, и завязывали глаза, чтобы они, чего доброго, не взглянули на кого.
Ее в холодный пот бросило от этих мыслей, и она содрогнулась от отвращения к самой себе. Господи, да пусть смотрит на кого угодно и сколько угодно, мало ли он с какими женщинами в колхозе встречается за день! И разговаривает с ними, и шутит, и, бывает, они даже заигрывают с ним — какие бы они казачки были, если б не заигрывали! И при этом он не вправе унизить их своим пренебрежением или обидеть высокомерием. Какой же он будет председатель, если не сумеет и принять шутку и повернуть ее так, что женщины потом из шкуры вылезут, а исполнят все, о чем он их просил, — ей ли не знать станичных женщин.
И на нее, невестку, пусть смотрит на здоровье. Что ж из того, на нее и вообще приятно посмотреть, на такую молодую, красивую, жгучую. Вообще она вся какая-то, как нездешняя: как будто отстала от одного из пароходов, огибающих яр на впадении Донца в Дон, и теперь поджидает следующего, чтобы уехать дальше. Не чужая же она, чтобы с ней слова не сказать. Тем более, что Григорий, ее муж, сызмальства привык больше молчком, клещами не вытянешь из него слова.
Из того же, что не заметил, как она отрезала свою косу, тоже ничего иного не следует, кроме того, что обабилась, совсем ослепла. Мало ли ей что еще может взбрести в голову, а он, оказывается, должен быть и за это виноват перед ней. У человека на плечах не какой-нибудь карликовый, как когда-то у нее, а крупнейший в районе колхоз, столько людей, и все рвут председателя на части. От одних уполномоченных и ревизоров жизни нет. Недаром он как-то говорил Ирине за столом, что председатель колхоза — тот же телеграфный столб, о который может почесаться каждая свинья…
А тут, значит, еще не пропусти, не прогляди, какую вздумает сделать себе прическу жена. Смотри, не пропусти, когда она тоже захочет завести себе модную скирду.
При этих мыслях Антонине начинало казаться, что краска жгучего стыда достает ей до костей. Но это также был и какой-то приятный, радостный стыд, в котором растворялась та смутная тоска, что все чаще подкрадывалась и точила ее последнее время. Чем беспощаднее казнила она себя, тем явственнее чувствовала, как сваливается с нее камень этой тоски, и опять ей становилось легко-легко. Совсем как прежде.
Ничего, оказывается, не изменилось, а изменилась только она сама. Спустилась с той высоты, с которой никогда и ни при каких обстоятельствах не имеет права спускаться женщина.
Но если это так, и все зависит от нее самой, то это поправимо. Надо только освободиться от всего того, чего она всегда не понимала и не принимала у других женщин. И она освободится. Ничто постороннее, личное, мелочное не должно омрачать их жизнь.
В таком настроении и застала ее Настюра Шевцова, прибежав к ней из хутора в станицу со сбившимся с головы на плечо платком. Тут же, прямо в калитке, она и стала рассказывать Антонине, захлебываясь своими словами.
* * *
По словам Настюры, давно уже кое-что приметив, она стойко, не меньше месяца, несла дежурство в молодых вербочках на полдороге между станицей и фермой, пока не дождалась. Целый месяц Никитин с Антонининой невесткой, не задерживаясь, проезжали мимо нее на машине, и вдруг сегодня недалеко от того самого места, где она, затаившись, лежала в кустах, машина повернула и заехала в глубь прибрежного леса, под большие вербы. Никитин с невесткой вылезли из нее и спустились по стежке друг за дружкой прямо под обрыв. Это в том самом месте, где Дон размыл себе колено. В этом затишке хоть телешом купайся — из-за кручи ни с этого, ни с того берега не видать. Настюра и сама, как идет с фермы в хутор, спускается туда, растелешится и плещется от души. Никому же в голову не придет ложиться животом на обрыв и, свесив голову, заглядывать, что там делается внизу.
Но она, Настя, не поленилась. На животе ящерицей проелозила по траве до самого края и заглянула под обрыв.
* * *
Каково же было удивление и негодование Настюры, когда в этом самом месте Антонина, рассмеявшись прямо ей в лицо, сказала так грубо, как еще никогда не разговаривала с нею:
— Иди и бреши где-нибудь в другом месте. Люди от жары искупаться захотели, а тебе надо.