– Дело не только в этом. Вместе с этим идет совершеннейшее равнодушие. Моя хата с краю – ничего не знаю. В Мэдисоне я училась в шестидесятых. Тогда чуть ли не у каждого было чувство социальной причастности. Чуть ли не каждый был активистом. Мы боролись за то, чтобы прекратить войну. Теперь вот люди борются за ядерное разоружение. Университет мог бы стать настоящей оранжереей совести. А на этой почве абсолютно ничего не растет.
Я представил ее пятнадцать лет назад, в мешковатых штанах цвета хаки и свитере, марширующую и выкрикивающую речовки. Радикализм вел заранее проигранную битву с реальной жизнью, разъедаемый изнутри собственным пустословием. Но Маргарет по-прежнему время от времени чувствовала укол ностальгии…
– Это особенно тяжело сказывается на профессорско-преподавательском составе, – продолжала она тем временем. – Я не имею в виду «старую гвардию». Я про «младотурков» – они и вправду так себя называют. Приходят сюда из-за нынешней ситуации на рынке труда, со своим типично академическим идеализмом и либеральными взглядами, и удерживаются от силы два, может, три года. Это отупляет, это полная интеллектуальная деградация – не говоря уже о том, насколько обидно получать пятнадцать тысяч долларов в год, когда один только гардероб любого из студентов стоит куда дороже.
– Вы так говорите, будто имеете к этому непосредственное отношение.
– Кое-какое имею… Был тут один… человек. Мой хороший друг. Он пришел сюда преподавать философию. Умница, выпускник Принстона, настоящий ученый. Это его тоже сожрало. Он постоянно говорил мне об этом, рассказывал, каково это – стоять перед аудиторией и вести лекцию о Кьеркегоре и Сартре и видеть тридцать пар пустых голубых глаз, таращащихся на него в ответ. Уберменш-колледж
[92] – так он его называл. Ушел в прошлом году.
Сказано это было с довольно страдальческим видом. Я сменил тему.
– Вы упомянули «старую гвардию». Кто это?
– Выпускники Джедсона, которые действительно проявляют интерес к чему-то, помимо делания денег. Которые продолжают учебу в других учебных заведениях, получая более продвинутые степени в гуманитарных науках – чем-нибудь совершенно бесполезном, вроде истории, социологии или литературы, – а потом опять приползают сюда преподавать. Джедсон своих не бросает.
– Насколько я представляю, им должно быть гораздо проще общаться со студентами, раз уж они вышли из той же среды.
– Наверное. Так вот, как раз такие-то и остаются. Большинство из них уже немолоды – в последнее время находится не так много ученых людей, желающих вернуться. Старая гвардия может поредеть. Некоторые из них – вполне достойные люди, вообще-то говоря. У меня такое чувство, будто они всегда были изгоями – почему-то не вписывались в господствующее здесь окружение. Даже в привилегированных кастах есть такие, я полагаю.
Выражение ее лица красноречиво свидетельствовало о том, что ей далеко не понаслышке известно, каково это – оказаться в числе социально отверженных. Должно быть, Маргарет почувствовала, что в любой момент рискует перейти от общих рассуждений на тему общественных несправедливостей к психологическому стриптизу, поскольку сразу же выпрямилась, надела очки и кисло улыбнулась.
– Ну и какие тут могут быть общественные связи, какой пиар?
– Для человека нового вы явно специалист по этому месту.
– Кое-что из этого я сама вижу. Кое-что знаю от других.
– От вашего друга-ученого?
– Да. – Она остановилась и подхватила сумку из кожзаменителя, явно великоватую для дамской. Ей не понадобилось много времени, чтобы обнаружить то, что она искала. – Вот он – Ли, – сказала Маргарет, передавая мне моментальный снимок, на котором она была изображена в компании мужчины чуть ли не на полголовы ниже себя – лысоватого, с густыми пучками темных вьющихся волос над ушами, пышными темными усами, в круглых очках без оправы. На нем были выцветшая голубая рабочая рубаха, джинсы и высокие туристские ботинки. Маргарет Доплмайер была одета в мексиканскую шаль, подчеркивающую ее габариты, мешковатые вельветовые штаны и плоские сандалии. Она обнимала его за плечи, вид имея и материнский, и одновременно по-детски зависимый.
– Он сейчас в Нью-Мехико, работает над книгой. В одиночестве, говорит.
Я отдал ей фото.
– Писателям это часто требуется.
– Да. Мы уже не раз эту тему обсуждали. – Она убрала свою ценность обратно, потянулась было к сыру, но тут же отдернула руку, словно бы внезапно потеряв аппетит.
Я дал молчанию повисеть еще немного, после чего решил резко увести разговор от ее личной жизни.
– Все, что вы говорите, – это крайне интересно, Маргарет. Джедсон сам пополняет собственные ряды, без всякого участия со стороны – это самовозобновляемая система.
Слово «система» могло быть психологическим катализатором для того, кто флиртовал с левыми. Это дало ей новый толчок.
– Совершенно верно. Процент студентов, родители которых тоже окончили Джедсон, невероятно высок. Готова поспорить, что все эти две тысячи студентов поступают не более чем из пяти-семи сотен семей. В списках, которые я просматриваю, постоянно фигурируют одни и те же фамилии. Вот потому-то, когда вы употребили слово «семья», я даже вздрогнула. Сразу стало интересно, сколько же вам уже было известно.
– Нисколько, пока я не приехал сюда.
– Ну да. Я слишком много наговорила, так ведь?
– В закрытой системе, – продолжал я гнуть свое, – истеблишмент меньше всего заинтересован в паблисити.
– Естественно. Джедсон – это анахронизм. Он выживает в двадцатом веке, оставаясь маленьким и держась подальше от газетных заголовков. Мне дали инструкции накормить вас, напоить, слегка прогуляться с вами по кампусу, а потом выпроводить вас отсюда – с тем, чтобы писать вам было почти не о чем, а то и вовсе не о чем. Правление Джедсона не хочет светиться в «Лос-Анджелес таймс». Они не хотят, чтобы темы вроде компенсационной дискриминации или равных возможностей при приеме на учебу поднимали свои уродливые головы.
– Ценю вашу честность, Маргарет.
На секунду мне показалось, что она вот-вот расплачется.
– Только не подавайте это так, будто я какая-то там святая! Я не такая, и знаю это. При разговоре с вами я вела себя совершенно бесхребетно. Изменнически. Люди здесь – не воплощение зла, и у меня нет никакого права выставлять их на всеобщее обозрение. Они очень добры ко мне. Но я так устала притворяться, мне так надоело часами высиживать на всех этих великосветских чаепитиях с надменными дамами, которые способны весь день проговорить только о рисунке на фарфоре и столовых приборах… У них тут есть спецкурс о столовых приборах, можете себе представить?