— Вы же понимаете, что я не хочу использовать орнитоптеры как транспорт, они нужны для охраны…
— Да, это я понимаю, Монео.
Мимо Императора мажордом сквозь открытый край двора посмотрел на речной каньон. Из глубин поднимался застывший в рассветных лучах туман. Он подумал, сколько времени потребуется, чтобы упасть на дно каньона. Тело будет извиваться, извиваться, извиваться… Монео так и не смог, несмотря на страшное желание, подойти ночью к краю каньона и заглянуть в него. Это было таким… таким искушением.
Монео безмолвно взглянул в глаза Лето.
— Учись жизни на моем примере, — сказал Император.
— Господин? — шепотом сказал Монео.
— Сначала меня искушают злом, потом добром. Каждая такая попытка обставляется в зависимости от моей подверженности внешним воздействиям. Скажи, Монео, если я выберу добро, то стану от этого добрее?
— Конечно, господин.
— Вероятно, ты никогда не избавишься от привычки судить, — сказал Лето.
Монео отвернулся и снова начал смотреть на край русла реки. Лето перевернулся, чтобы увидеть, что так внимательно разглядывает его мажордом. На берегах каньона были высажены карликовые сосны. На влажных лапах висели капли росы, каждая из которых сулила Лето боль и страдания. Он очень хотел бы закрыть защитный колпак, но жемчужины, висевшие на ветвях, привлекали его какими-то воспоминаниями, хотя и отталкивали его тело. Эти синхронные, разнонаправленные желания, вызвали у Лето настоящее смятение.
— Просто я не люблю ходить пешком, — сказал Монео.
— Таков был фрименский обычай, — возразил Лето.
Монео вздохнул.
— Все остальные будут готовы через несколько минут. Хви завтракала, когда я выходил.
Лето ничего не ответил. Его мысли блуждали в глубинах памяти ночи — одной из многих тысяч, которые переполняли его прошлое — облака и звезды, дожди и чернота разверстого космоса, ночная вселенная, от одного вида которой у Лето начинало сладко биться сердце.
— Где ваша охрана? — внезапно спросил Монео.
— Я отослал их позавтракать.
— Мне не нравится, когда вас оставляют без охраны!
Хрустальный звук голоса Монео прозвучал в памяти Лето, голос что-то говорил, но без словесных форм — это был просто модулированный звук. Монео боялся вселенной, в которой не было Бога-Императора. Он был готов скорее умереть, чем жить в такой вселенной.
— Что произойдет сегодня? — продолжал спрашивать Монео.
Это был вопрос, обращенный не к Богу-Императору, а к пророку.
— Семя, посеянное сегодняшним ветром, завтра может взойти ивой, — ответил Лето.
— Вы знаете наше будущее! Почему вы не хотите разделить его с нами? — Монео был близок к истерике, отказываясь признать все то, о чем не говорило его непосредственное восприятие.
Лето пронзил мажордома горящим взглядом, взглядом, полным таких чувств, что Монео отпрянул.
— Распоряжайся своим существованием сам, Монео! Дрожа всем телом, Монео судорожно вздохнул.
— Господин, я не хотел оскорбить вас, я искал только…
— Посмотри вверх, Монео!
Мажордом непроизвольно подчинился и уставил взор в безоблачное небо.
— Что там, господин?
— Там нет надежного потолка, Монео. Только открытое небо, полное изменений. Приветствуй его. Каждое чувство, которым ты обладаешь, предназначено для того, чтобы реагировать на изменения. Неужели это ни о чем тебе не говорит?
— Господин, я пришел только для того, чтобы узнать, когда вы будете готовы двинуться в путь?
— Монео, я прошу тебя быть правдивым со мной.
— Я правдив, господин!
— Но если ты будешь жить в дурной вере, то ложь может представиться тебе правдой.
— Господин, если я и лгу, то… и сам этого не знаю.
— Есть кольцо правды. Но я знаю, чего ты боишься, и не стану говорить.
Монео начал дрожать. Бог-Император был в ужасном настроении. В каждом его слове таилась страшная угроза.
— Ты боишься империализма сознания, — сказал Лето, — и твой страх оправдан. Немедленно пришли сюда Хви!
Монео повернулся и поспешил в гостевой дом. Было такое впечатление, что, войдя в него, он растревожил пчелиный рой. Через секунду из дома высыпали Говорящие Рыбы и окружили тележку. Придворные выглядывали в окна, выходили во двор и собирались под навесом, боясь подойти к нему. В противоположность этому волнению Хви вышла из дома и, покинув тень, прошла к тележке. Голова высоко поднята, глаза ищут его глаза.
Посмотрев на Хви, Лето почувствовал, что успокаивается. На ней было надето золотистое платье, которого Лето еще не видел. Ворот, рукава и манжеты были украшены серебром и жадеитом. Подол, почти волочившийся по земле, заканчивался тяжелой зеленой бахромой, оттенявшей насыщенно-красные клинья.
Остановившись возле тележки, Хви улыбнулась.
— С добрым утром, любимый, — тихо произнесла она. — Чем та сумел так расстроить бедного Монео?
Успокоенный ее присутствием и звуками ее голоса, он тоже улыбнулся.
— Я сделал то, что надеюсь делать всегда. Произвел эффект.
— Ты его несомненно произвел. Он сказал Говорящим Рыбам, что ты очень зол и находишься в плохом настроении. Ты страшен, любимый?
— Только для тех, кто отказывается жить, опираясь на собственные силы.
— Ах, да, — она повернулась перед ним, демонстрируя новое платье. — Тебе нравится? Мне подарили его Говорящие Рыбы. Они сами его украсили.
— Любовь моя, — в его тоне послышалось предупреждение, — украшениями готовят жертвоприношение.
Она подошла к тележке, и обратилась к нему, придав лицу притворно торжественное выражение:
— Значит, они принесут меня в жертву?
— Многие из них сделали бы это с радостью.
— Но ты им этого не разрешишь.
— Наши судьбы едины, — сказал он.
— Тогда я не буду ничего бояться, — она протянула руку и коснулась его руки, покрытой серебристыми чешуйками, но сразу же отпрянула — по всему телу Лето пробежала дрожь.
— Прости меня, любимый, я забыла, что мы едины только душой, но не плотью, — сказала она.
Кожа из песчаным форелей все еще трепетала от человеческого прикосновения.
— Влажный воздух делает меня особенно чувствительным, — сказал он. Постепенно дрожь улеглась.
— Я не стану жалеть о том, чего не может быть, — прошептала она.
— Будь сильной, Хви, ибо душа твоя принадлежит мне.
Она обернулась на звук, раздавшийся в доме для гостей.
— Монео возвращается, — сказала Хви. — Пожалуйста, любимый, не пугай его больше.