Что касается протокола допроса (в принципе их было два, но они такие короткие, что я их объединил), то приведу его полностью, причем в стилистике и орфографии тех лет.
«Я, Фаня Ефимовна Каплан, под этим именем я сидела в Акатуе. Это имя я ношу с 1906 года. Я сегодня стреляла в Ленина. Я стреляла по собственному побуждению. Сколько раз я выстрелила – не помню. Из какого револьвера я стреляла, не скажу, я не хотела бы говорить подробности. Я не была знакома с теми женщинами, которые говорили с Лениным. Решение стрелять в Ленина у меня созрело давно. Жила раньше не в Москве, в Петрограде не жила. Женщина, которая тоже оказалась при этом событии раненой, мне раньше была абсолютно не знакома.
Стреляла в Ленина я потому, что считала его предателем революции, и дальнейшее его существование подрывало веру в социализм. В чем это подрывание веры в социализм заключалось, объяснить не хочу. Я считаю себя социалисткой, сейчас ни к какой партии себя не отношу. Арестована я была в 1906 году, как анархистка. Теперь к анархистам себя не причисляю. К какой социалистической группе принадлежу сейчас, не считаю нужным сказать. В Акатуй была сослана за участие во взрыве бомбы в Киеве.
Меня задержали у входа на митинг, ни к какой партии не принадлежу. Я стреляла в Ленина потому, что считаю, что он предатель и считаю, что чем дольше он живет, тем он удаляет идею социализма на десятки лет. Я совершила покушение лично от себя».
Добавим, что протокол допроса подписать Фаня отказалась. Почему? Ведь Дьяконов вел себя предельно корректно, он даже внес в протокол исправления, на которых настаивала Каплан. Больше того, он ни разу не прикрикнул на террористку, не пригрозил, не поставил на место, хотя Фейга вела себя вызывающе и откровенно провокационно. Все эти «не хочу», «не скажу», «не считаю нужным сказать» могли бы взбесить кого угодно – ведь в главном-то, в том, что она стреляла в Ленина, Фейга созналась, и этого вполне достаточно, чтобы без всяких церемоний поставить ее к стенке. Но Дьяконов понимает, что Фейга что-то скрывает, что совершить покушение без сообщников, как она говорит, «лично от себя», не могла.
А вскоре за Фейгой приехали чекисты и отвезли на Лубянку, где ее с нетерпением ждали нарком юстиции Курский, член коллегии наркомата юстиции Козловский, секретарь ВЦИК Аванесов и, конечно же, заместитель Дзержинского Яков Петерс.
Допросов будет много. К счастью, протоколы этих допросов сохранились, и мы еще их не просто рассмотрим, а тщательнейшим образом проанализируем.
А пока что вернемся во двор завода, где около автомобиля ничком лежит раненый Ленин. О том, что было дальше, лучше всего рассказать устами Степана Гиля, который, как вы, наверное, помните, держал на прицеле террористку, но почему-то в нее не выстрелил, а всего лишь испугал – и ее рука дрогнула.
«Я обернулся и увидел Владимира Ильича упавшим на землю, – рассказывал несколько позже Гиль. – Я бросился к нему и, став на колени, наклонился к Владимиру Ильичу. Сознания он не потерял и спросил:
– Поймали его или нет?
Он, очевидно, думал, что в него стрелял мужчина. Я вижу, что спросил он тяжело, изменившимся голосом и с каким-то хрипом.
В эту минуту поднимаю голову и вижу, что по направлению к нам из мастерских бегут какие-то люди с револьверами в руках. Я выхватил свой револьвер и закричал:
– Стой! Стрелять буду! Кто вы?
– Мы свои, товарищ! Свои. Из заводского комитета, – ответили они.
Узнав одного из них, я подпустил их к Владимиру Ильичу. Среди них оказался фельдшер эвакогоспиталя Сафронов. Он спросил у Ленина, куда тот ранен, и, услышав ответ, что в руку, оказал ему первую помощь, перевязав рану платком и остановив кровотечение.
Все настаивали, чтобы я вез Владимира Ильича в ближайшую больницу, но я решительно ответил:
– Ни в какую больницу не повезу. Везу домой!
– Домой, домой, – подхватил Ильич, услышав наш разговор.
Мы помогли Ленину подняться на ноги, и он сам прошел несколько шагов до машины, а потом с нашей помощью поднялся на подножку и сел на заднее сидение, на обычное свое место. Так как у нас не было охраны, то я попросил двоих товарищей из завкома сесть с нами.
Я поехал очень быстро, а когда обеспокоенно оглядывался, то видел, что лицо Ильича очень бледно. Но он не стонал и не издавал ни звука.
В Троицких воротах я не остановился, а проехал прямо к квартире Ильича. Здесь мы помогли ему выйти из автомобиля и наверх хотели внести на руках. Он наотрез отказался. Мы снова стали его умолять, чтобы он разрешил внести его на руках, но он твердо сказал:
– Я пойду сам… Только помогите снять пиджак. Мне так легче будет идти.
Я осторожно снял пиджак, и он, опираясь на нас, пошел по крутой лестнице на третий этаж. Я провел его прямо в спальню и положил на кровать. Хотел снять рубашку, но у меня никак не получалось, и я ее разрезал.
В этот момент появилась Мария Ильинична и с криком: „Что случилось?“ бросилась к Ильичу.
Потом я позвонил Бонч-Бруевичу, рассказал о случившемся и побежал к Надежде Константиновне, чтобы хоть как-то ее предупредить. Она все поняла по моему лицу и спросила, глядя на меня в упор.
– Ничего не говорите. Только скажите – жив или убит?
– Даю честное слово, что Владимир Ильич жив. Он только легко ранен».
После звонка Бонч-Бруевичу, в Кремле поднялся страшный переполох. Прежде всего, опасаясь нападения на Кремль, он приказал усилить охрану и все имеющиеся силы привести в боевую готовность. Потом, захватив бинты и йод, помчался на квартиру Ильича. И вот что он там увидел.
«Вбежав в маленькую квартиру Ильича, я, прежде всего, увидел Марию Ильиничну, метавшуюся из комнаты в комнату и в крайнем нервном возбуждении повторявшую:
– Что же это такое? До каких пор это будем терпеть? Неужели и это пройдет им даром?
Тут же, прижавшись к стене, тихо рыдала сотрудница Совнаркома Анна Петровна Кизас. Я сказал ей, что плакать нельзя, что это расстраивает. Она быстро взяла себя в руки и твердо выполняла все ей поручаемое.
Владимир Ильич лежал на правом боку и тихо стонал. Лицо его было бледно. Разорванная рубашка обнажала грудь и левую руку, на которой виднелись две ранки на плечевой кости. Я предложил немедленно смазать отверстия ран йодом, дабы предотвратить от внешнего заражения, что было тут же сделано. И тут Владимир Ильич открыл глаза, скорбно посмотрел на меня и сказал:
– Больно, сердце больно… Очень сердце больно.
– Сердце ваше не затронуто, – успокоил я. – Я вижу раны, они в руке. А болит у вас не сердце, это отражательная нервная боль.
– Раны, в руке… А от сердца далеко? Сердце не может быть затронуто?
И он затих, закрыв глаза. Лицо стало еще бледней, и на лбу появился желтоватый восковой оттенок. Тут я по-настоящему перепугался!