Мне хотелось поговорить, но как Элиан не знала, куда поехать развеяться, так я не знал, что сказать. Просто я ощущал, что мне хорошо, она догадывалась об этом, и наше молчание было глубоким, умиротворенным, несколько меланхоличным. Может, в счастье должна заключаться толика сожаления о чем-то неведомом. Я пытаюсь изложить эти впечатления на бумаге. Теперь, когда все кончено, каждая деталь мне кажется важной и надрывает душу. Я вижу, как мы отправляемся спать. Комната меблирована с большим вкусом. Ее обставлял художник по интерьерам из Нанта.
Вначале она казалась мне слишком уж красивой, чересчур смахивала на рекламный проспект. Но мало-помалу мы вжились в нее — так привыкаешь к новой одежде, когда ее поносишь. Пока я заводил будильник, Элиан причесывалась на ночь. Временами я спохватывался и застывал на месте. Что со мной происходит? Мне тридцать лет, а я веду размеренную жизнь старика. Нет, вернее, солдата. Я скорее дисциплинирован, чем опутан привычками. А Элиан?.. Ну зачем бы я стал мучить ее абсурдными вопросами? Я гасил свет. Мы никогда не закрывали ставен, разве только при сильном ветре, который гнал над лугами водяную пыль. Лежа в постели, я любил наблюдать звезды, отблески маяка; луч скользил с такой быстротой, что казался нереальным. А затем?.. Раз я взялся ничего не утаивать, то придется затронуть и этот, основной, момент… Любовь как физическая близость не занимала большого места в нашей жизни. То был просто ритуал, впрочем, приятный. Элиан приноровилась к нему, как и ко всему остальному. Она полагала, что удовольствие — составная комфорта. И пунктуально предлагала мне себя, но без восторга. Утолив желание, мы тут же засыпали после целомудренного поцелуя. Дни и ночи зеркально повторялись. Я много работал, мой сейф заполнялся купюрами, которые я ежемесячно относил в банк. Я не придавал большого значения деньгам, не питал честолюбивых надежд и жил только работой. Здесь тоже необходимо внести ясность. Я не был ученым, отнюдь. Наука была мне в тягость. Но я одарен удивительным «чувством руки». Трудно объяснить, что я имею в виду. Вы слышали рассказы об искателях подземных родников? Они чувствуют воду. Они ее чувствуют всеми нервами, замирая над ней, подобно стрелке компаса, указывающей на магнитный полюс. У меня же пальцы знахаря. Мои руки интуитивно определяют больной орган, и животное тотчас мне себя вверяет. Между ним и мной устанавливается контакт — иначе не скажешь. Конечно, этого не объяснишь, но истина не всегда бывает наглядной: она может даже показаться невероятной, и вы убедитесь в этом сами. Несомненно одно — через животных я соприкасался с тем, что составляло мою собственную природу, мою суть; выбирался из смутной мглы, в которой обычно бродила моя мысль, не находя выхода. Я сосредоточивался, мое внимание чрезвычайно обострялось, и я перевоплощался в собаку, лошадь или быка, своей плотью ощущая их плоть, разгадывая их через себя, вылечивая себя через них. Наверное, музыканты, истинные музыканты, испытывают нечто подобное, и это потрясающее состояние. Испытываешь радость, которую желаешь пережить снова и снова. Я с трудом понимаю мужчин, женщин из-за той словесной шелухи, в которую они себя облекают. Животные — это любовь и страдание, и ничего иного. Я был пастухом, стерегущим свое стадо. Разумным животным, заботящимся о неразумных.
Эти откровения шокируют, но я последний раз говорю на эту тему и больше не вернусь к моей жизни среди болот. Если я сделал такое длинное отступление, то только затем, чтобы вы лучше поняли чувства, взволновавшие меня в связи с приездом Виаля. Гепард! Признаюсь, я пришел в смятение, боялся, что меня постигнет неудача, а случись такое — прощай моя уверенность в себе, уверенность, что я вливаю в своих подопечных жизненную силу, благодаря которой начинали действовать лекарства. Слово «гепард» неприятно резануло мне слух. В нем таилось что-то опасное, ядовитое. Я наспех поужинал и, перед тем как улечься, записал в блокноте: «М.Э.» Я мог бы написать: «Мириам Элле». Почему просто инициалы? Предчувствие? Кто знает. Помнится, я проворчал: «Он мог бы уточнить адрес!» Затем посмотрел на небо. Погода была хорошая, и у меня оставалось добрых три часа — вполне достаточно, чтобы без особого риска съездить туда и обратно. Прошу меня извинить за очередные пояснения, но тот, кто не видел Гуа, не сумеет следовать за перипетиями моего рассказа. А я сомневаюсь, чтобы вам довелось бывать в этом уголке Вандеи, наводящем тоску зимой и малопривлекательном летом. Остров Нуармутье связан с материком шоссе длиной в четыре километра, но во время прилива его заливает так, что из воды торчат только придорожные столбы. Эта дорога не походит ни на какую другую: она вьется как тропа среди песков, местами это обычное шоссе, а местами — скверная колея, где всегда сыро и грязно. Ее называют Гуа. Ездить по ней можно только во время отлива, чуть более трех часов в сутки. Едва юго-западный ветер принимается гнать волны в узкий пролив Фроментин — будь осторожен. Море возвращается стремительно, а машины могут двигаться только на малом ходу, и неосторожный путешественник рискует застрять посредине брода. Тогда у него только один шанс на спасение: оставить машину и бежать к ближайшему убежищу. Их три. Это мачты с подобием клети наверху — платформа на высоте более шести метров, окруженная перилами. Они стоят как виселицы на коническом цоколе. Во время прилива вода в Гуа поднимается более чем на три метра. Я не признался Виалю, что Гуа внушает мне страх.
Хочешь не хочешь, мне приходилось ездить по этой дороге, поскольку на острове жили некоторые из моих клиентов, но делал я это всегда скрепя сердце. Несчастные случаи здесь происходили довольно часто, несмотря на то что щиты, установленные в начале и в конце шоссе, информировали о времени прилива.
В шесть утра я отправился в путь на своей малолитражке. Помимо неизменной сумки с инструментами я прихватил чемоданчик с набором медикаментов. Гуа в это время года пустынен. Нуармутье заявлял о себе только фиолетовой черточкой на горизонте. О присутствии моря можно было догадаться по холмикам ила и полету чаек. Я все еще слышу гудок затерявшегося где-то на пути к острову Пилье парохода, ищущего устье Луары. Утро выдалось не совсем обычное: несколько взбудораженный, но все же уверенный в себе, я испытывал радость от бодрящего воздуха и, проникшись торжественностью момента, пересекал пространство, двигаясь наугад среди выбоин. Свет маяков таял в отблесках зари. Я всячески старался объезжать промоины, чтобы не залить морской водой двигатель. Для меня механизм машины — нечто живое, требующее заботы. Когда славная колымага выбиралась на твердую почву, я как бы ослаблял поводья. Мне пришлось посторониться, чтобы пропустить машину с прицепом из Нанта: прицеп бросало из стороны в сторону. Мильсан, шофер, в знак приветствия помахал мне рукой. Затем дорога пошла вверх и потянулась по острову. От леса Годен до Нуармутье нет и пятнадцати километров, и я ехал не спеша. В Лагериньер еще все спали, и тут я сообразил, что к Мириам приеду слишком рано; поэтому, остановив машину в порту, решил выпить чашку кофе в бистро, где, склонив друг к другу головы, беседовали рыбаки. «Раз гепард похож на большую кошку, — подумал я, — значит, то, что свойственно кошке, свойственно и ему… А то, что этот зверь родился в Африке…» Но тут я вспомнил курс лекций нашего профессора биологии. Тот утверждал, что среда обитания оказывает сильное воздействие на людей и на животных.