К чему это я? Да к тому, что ноне не так люди жить стали. О смертушке не думают, не печалятся, каждый норовит себе поболе урвать, в дом припереть, на засов запереть. А супротив злого человека на кажну дверь замок не навесишь. Оно, правда, к пустой избе замок не нужен. Но я тебе что скажу, если на деревне дурной человек заведется, то никто от него не убережется.
У нас вот какая история в стародавние времена случилась-вышла, что помнят о ней до сей поры и от отца к сыну передают, когда о зле черном речь ведут… История та хоть и давнешняя, но для нас памятная, поскольку через нее деды внуков учат, к добру привечают, от зла отпугивают.
А вышло так, что привезли под нашу деревню переселенцев разных. Рвань, я тебе скажу, а не люди. Откуль их таких только и понабрали?! Со всей Рассеюшки, верно, сливки сымали. Другого места не нашли акромя нашинского: выгрузили их по-за ту сторону от речки, вроде как от нас в стороне, но все одно под боком.
Уездный старшина повелел им: «Мол, живите, не тужите, дома стройте, землю пашите».
Ага! Куда там! Оне энтому делу сроду не обучены, кроме воровства да другого, сызмальства ничегошеньки боле и не умели. То, как говорится, вызвали волка к людям из колка…
Как только стемнеется, они тут как тут. По дворам шасть, тащат все, что попадет в пасть, будто так и должно, положено. Сколь овец да гусей потаскали, не счесть! Про кур, петухов уж и не вспоминай. Даже двух коров самых удойливых свели. И добро бы доить стали, а то заколют на мясо, шкуру в речку бросят, и все шито-крыто, крепко сбито. Стыд за углом делили, там и зарыли. А чего ж не воровать, коли некому унять. Так почитай все лето и держали оне нас в осаде, словно холера по деревне прошла. Доброму вору все впору, а нам лишь убыток да печаль, за свое отвечай.
На что у нас мужики спокойные и неноровистые, а тут такой беды стерпеть не захотели, взялись за вилы. На вора и вилы что ружье. А то бы сами долго еще сидели на думах, как на вилах.
Нашинских мужиков Кондрат Сизый подбил, когда у него прямо средь бела дня гусака последнего с пруда уманили. И то бывает, что гуся свинья съедает. Кондрат-то их маленьких гусят за пазухой таскал, грел. На лужку пас, от коршуна отбивал, на ночь в хлев закрывал. Оне ему едва ль не детей дороже, столько сил отдал. А тут какой-то плут по одному выманил, вытаскал и удержу на него нет, последнего уманил.
Кондрат сам как гусь сделался: шею тощую, дряблую вытянул из рубахи, по улочке носится, в драку просится. Кол из плетня выдернул и орет, как блохами накусанный:
– Убью, прибью, на каторгу пойду, а за своего гуся с ними сочтуся!
Баба его тоже головку в окно выставила и подзуживает:
– Дай им, Кондрат, всем, чтоб знали, как гусей чужих воровать, нас убогих обирать.
Нашлась убогая, нищенка с кладбища! У нее добра, что в корове дерьма. Два сарафана, три кафтана, полушалков верно с дюжину, кофт да юбок не считано, не мерено, а с гусем так все богатство утеряно. Видали мы таких, голых да нагих! У нее в щелку и вошь не проскочит, на каждую курицу по платочку найдется, сыщется.
Мутил Кондрат воду, мутил, вовсе, видать, ему свет не мил. Того и гляди, самого кондрашка хватит, а он все бегает да судачит.
Ну, к такому баламуту пристали и прочие шалопуты. Собралось человек с двадцать, похватали в руки кто что смог и айда к поселенцам на другой бережок.
А оне не спали, не дремали, у брода их и встречали. Наперед всех баба выходит, сама из себя что бочка на полста ведер, руки в боки, глаза в потолоки, и ну орать, наших шнуровать:
– Чего приперлись крестьяне-мещане? На нас поглазеть, бедны головы пожалеть? Вас крещеных, в речке моченных, чужа беда не волнует, не интересует. Нет, чтоб нас пожалеть, обогреть, а вы вилы похватали, да к нам на испуг прибежали!
Кондрат наперед других вышел и орет той через речку в полный голос:
– Мы-то люди крещены, с крестом на шее, с Богом в башке, а вас, видать, шибко умный поп крестил, только напрасно не утопил. От вас ни крестом, ни пестом не отбиться. Всю нашу скотину поизвели, порезали. Пришли мы с вами поквитаться, разобраться. Кольем накормим, дубьем попотчуем. Иль возверните нам скотину крадену, а напервей всех гусей моих, а нет, так на себя пеняйте.
Баба та из-за речки им в глаза расхохоталась, рассмеялась, задницей к мужикам нашинским повернулась, по жирным ляжкам себя похлопала и кричит опять:
– А этого дела поцеловать не желаете ли? Ваша скотина не мычит, не телится, ищите сколь хотите, а среди нас ничего не найдете, не сыщите. Пастухов своих лучше вините, оне у вас все пьянь да рвань один к одному. Скотину пропили, промотали, да на нас горемычных теперь и пеняют. А гусь твой мимо пролетал, караул кричал: мол, не кормит его хозяин, не холит и полетел другого искать.
Совсем взбеленился от энтих слов Кондратушка наш, сунулся в речку да в яму сгоряча оступился, малость охладился, сел на бережок из сапога воду вылить. И другие мужики стоят, молчат, на вилы, на колья опершись. Соображают, постоишь за волос, а бороды лишишься. Все одно скотину обратно не вернуть, зато волос и носов своих жалко. Нашим мужикам, известное дело, не охота ни драться, ни бороться, а сытней бы напороться. Сникли перед той бабой-раззявой, что громче всех орет, через речку беседу ведет.
Семка Шульгин и толкует Кондрату в шутку:
– Однако тут дракой прав не будешь. И в доброй драке на квас не выручишь, а в такой и на хлеб не наберешь. Айда, брат Кондрат, своих кошек драть: тебе мясо, а мне шкурки.
Верно, Кондратушку всерьез зазнобило, когда в речке намочило, что и про своего последнего гуся призабыл. То с гуся вода без следа сходит, перьев не мочит, а Кондрат не гусь, сидит, зубами стучит, ножками в такт сучит. Думает себе: «С ними каторжными связываться, себе дороже станет». Отряхнулся и крикнул им: «Ладно, неправда ваша на том свете ещо зачтется, а мы подождем, но свое все одно возьмем. Будьте вы трижды неладны! Только суньтесь ещо в деревню, поймаю, ноги повыдергиваю, спички вставлю, скажу так и было!
– Ах ты, человек угожий, лицом пригожий, сам на гуся похожий, – вслед Кондрату баба-толстушка орет, – у тебя шея пестиком, губы бантиком, нос гуской гусиной, язык рваной штаниной! Сам собой дурной плут-баламут, а туды ж, супротив нас, людей нещастных, телом болящих, душей немощных, родного угла лишенных, в Сибирь проклятущую на смертушку посланных поднялся. Мы который день сидим без хлеба куска, на душе тоска. А ты… ты… для убогих людей пожалел своих гусей?!
Чего тут с Кондратом началось, когда он такую несправедливость да вслед себе услыхал, не можно и сказать! Мокрый ли сухой, а воспылал таким гневом Аника-воин наш, что четверо мужиков на него набросились, а едва сдержали. Так он рвался той бабе склочной все сказать, высказать, чего думает о ней. Да не дали остальные мужики ему сказать все это, душу облегчить. Увели его обратно в нашу деревню под белы руки от греха подале, чтоб потом не было печали.
Переселенцы-то народ самый что ни на есть отчаянный – ножиком пырнут-порежут, в узел завяжут, в омуте притопят, а потом ищи, свищи, высвищи, кто был, кто не был, – меж ними завсегда кругова порука: на виноватого не покажут, правды не скажут.