Под моросящим дождем поблескивал асфальт. На углу улицы Ренн, походив взад-вперед и убедившись, что все чисто, он взял такси до вокзала Монпарнас. Ехать было недолго, таксист заворчал, но щедрые чаевые умерили его недовольство. Фалько вылез из машины и в толпе людей дошел до камер хранения, где оставил чемодан. Получил квитанцию, прошагал по бульвару до Ротонды и вернулся тем же путем, вглядываясь в лица встречных. Потом зашел в кафе, стряхнул дождевые капли с плаща и шляпы, заказал вермут с джином и какое-то время наблюдал за дверью и за улицей. Оставшись доволен результатами, выбрался наружу и снова взял такси.
По пути его мысли были заняты техническими деталями – расписание, движение, возможности, предосторожности, степень допустимого риска. Он проверял все это снова и снова, стараясь понять, не упустил ли чего-нибудь из виду. Не совершил ли ошибки в предыдущих расчетах. Но все, казалось, было в порядке. Он снял шляпу и прижался правым виском к оконному стеклу, снаружи покрытому капельками дождя, а изнутри запотевшему от дыхания. От холодного прикосновения стало легче, а быть может – от того, что он уже начал действовать. Вместе со вчерашним днем и происшествием на улице л’Орн, 34, позади осталось и томительное ожидание: Лоренсо Фалько из неподвижной мишени превратился в ходячую угрозу, и это многое меняло. Он подумал о чемодане в камере хранения, и ухмылка охотника, чуждого слюнтяйству, чуть расслабила его закаменевшее лицо.
Отныне – и теперь уже до конца – опасность представлял он.
Фалько вылез из такси возле позеленевшей от времени Вандомской колонны и двинулся к отелю «Ритц», время от времени сторожко оглядываясь. Прошел под одной из четырех арок портала, где его приветствовал швейцар в позументах, и по коврам направился в бар. «Ритц» всегда представлялся ему оазисом спокойствия в шумном Париже. Бои и официантки скользили по залу бесшумно, как призраки, и тишина нарушалась только звоном случайно уроненной ложечки.
Гупси Кюссен ждал его за столиком в глубине зала, самом дальнем от бара. Завидев Фалько, помахал ему, обозначая свое присутствие. Перед ним стояла бутылка минеральной воды, а на лице застыло вопросительное выражение.
– Ну как?
Фалько, оставаясь на ногах, показал на другой стол – у дверей:
– Сядем вон там, если не возражаете?
Австриец поглядел с любопытством:
– Как угодно.
Они пересели, и Фалько устроился на кожаном стуле так, чтобы видеть проход в вестибюль. Гарсону, принесшему Кюссену воду, он заказал вермут.
– Как подвигаются ваши дела с Пикассо?
Лампа со стены освещала обожженную сторону челюсти и шеи, так что нижняя часть лица, остававшаяся в тени, казалась безжизненной, точно маска.
– Все готово. Или почти готово.
– Картину, по моим сведениям, доставят на Выставку дня через два.
– Очень сомневаюсь.
Кюссен молча уставился на Фалько. Потом неподвижную маску оживила улыбка – или гримаса. Он понизил голос:
– Вы все сделаете один?
Фалько не ответил. Дождавшись, когда гарсон, принесший вермут, отойдет, пригубил. Потом взглянул в сторону вестибюля, но так и не произнес ни слова.
– Можно задать вопрос?
– Рискните – и узнаете, можно ли.
– Я так понял, Пикассо был с вами чрезвычайно любезен.
– Весьма. Даже нарисовал мой портрет.
– И вас это никак… не?..
Он замялся, подыскивая нужное слово.
– Гложет? – пришел на помощь Фалько.
– Или смущает. Что-то в этом роде.
– А почему это должно меня смущать?
– Ну, не знаю… Вы меня тут третьего дня спрашивали о том же самом, но про Баярда, помните? Предательство даром не проходит.
Фалько поглядел на него с насмешкой:
– Странно мне слышать такое от вас, Гупси. Ваша жизнь, насколько я знаю, – постоянная цепь предательств всех, с кем вы имеете дело.
– Разумеется, – тонко усмехнулся австриец. – Я, так сказать, предатель без комплексов. И не пытаюсь это от вас скрывать. Но все же есть разница.
– И она в том, что вы на этом хорошо зарабатываете?
– Да ну что вы, не о том речь… Для меня на самом деле это не предательство. Помните, я как-то сказал вам, что я национал-социалист. Понимаете?
– Понимаю.
– Я – вот таков, как есть, – служу рейху, служу верно, как солдат. – Он машинально прикоснулся к своим рубцам. – Как на Великой войне. В отличие от вас у меня есть принципы и, извините, идеология. Чувства.
– Патриотические?
– Естественно. Не поверите, но я плáчу, когда вижу в кинохронике, как горит «Гинденбург»
[60]. И уверяю вас… – Он осекся. – А что вы улыбаетесь?
– Неважно, продолжайте.
– Нет уж, скажите.
– Я тоже плакал на свадьбе герцога Виндзорского
[61].
– Перестаньте паясничать, – уязвленный Кюссен откинулся на спинку стула. – Я говорю серьезно. Что вы так смотрите на меня?
– Да так… Просто подумал, что вы, национал-социалисты, исключительно богато одарены цинизмом.
Кюссен жестом дал понять, что эти слова задевают его достоинство.
– И это цинизм принес нам на выборах двенадцать миллионов голосов? Не считая тех, кто живет за границами рейха – в Судетах, в Австрии…
– Понимаю. От этого любой станет циником.
Они помолчали, глядя друг другу в глаза. Как цыган цыгану, усмехнулся про себя Фалько. Кюссен выудил из стакана с водой и с задумчивым видом стал посасывать ломтик лимона.
– А знаете ли, что в Сан-Себастьяне сказал ваш адмирал моему, то есть Канарису, и мне?
– Нет.
– Поставил вам в заслугу, что вы – человек, лишенный чувств. И в этом причина вашей успешной работы.
Фалько промолчал. Кюссен продолжал посасывать лимон.
– Полагаю, ваш шеф был прав. Чувства рано или поздно приводят к страданиям, а те делают нас уязвимыми, – добавил он. – И по его мнению, вы избавились от чувств, излечились от них, как от болезни, заменили их верностью, а она холодна и легче поддается управлению.
– Подумать только… И все это вам поведал адмирал?
– Более или менее. И еще сказал так: «Одни люди рождены повелевать, другие – повиноваться. А он не относится ни к тем, ни к другим».