Но Пикассо уже показывал Фалько на стену над столом. Там были приколоты репродукции классических и современных картин – Фалько узнал веласкесовских «Менин» – и вырезанные из журналов фотографии.
– Никогда не видел композиций красивей, чем те, где она позирует Рэю обнаженной, – сказал художник. – Должно быть, вы и эту тоже не видели… Взгляните. Моя любимая.
Фалько подошел поближе. На снимке, вырезанном из «Вога», были запечатлены в профиль три ослепительно элегантные модели в шляпках cloche
[40], какие были в моде лет десять назад. В одной, самой изящной и красивой, он узнал Эдди Майо.
– Я была тогда совсем девчонкой, – сказала она. – Только что приехала из Англии.
Фалько еще минуту смотрел на фотографию. Потом начал разглядывать на столе картоны с набросками. Выбрал один среднего размера – чуть тронутый серым, голубым и пурпурным цветом профиль женщины, у которой был прямой греческий нос, а оба глаза расположены рядом.
– Что скажете об этом эскизе, Эдди?
Она кивнула одобрительно:
– Прелестный детский рисунок.
– В юности я мог писать, как Рафаэль, – сообщил Пикассо. – Но потом всю жизнь учился рисовать, как рисуют дети.
Усмехнувшись про себя, Фалько представил, что сказал бы адмирал, увидев такое. Как вытянулось бы у него лицо при виде каракулей на листе. Как вознегодовал бы он, узнав, что за них его агент собирается платить из секретных фондов правительства.
– Пятнадцать тысяч, – сказал Пикассо.
– Слушай, имей совесть! – возмутилась Эдди. – Начо – наш друг.
– Ладно. Раз друг – двенадцать.
– Да никогда в жизни! Семь! Семь, Пабло, а то мы не возьмем.
– «Мы»?
Она покровительственно взяла Фалько под руку:
– Здесь мы заодно. И я хочу, чтобы ты оставил о себе хорошее впечатление. И не показался ему алчным брюзгой, каков ты есть на самом деле. В конце концов, это твой земляк.
Пикассо снова рассмеялся. Взял картон и красным карандашом поставил в углу свою подпись. Потом передал его Кюссену, а на Фалько устремил свой неистовый взгляд. Судя по всему, он мало-помалу смягчался. Может быть, из-за упоминания Испании.
– Давно оттуда?
– После переворота не бывал.
– Какая трагедия, а?..
– Несомненно. А вы не собираетесь на родину?
– Не знаю… Вряд ли… – Пикассо пожал плечами. – Меня настойчиво зовут приехать. Снимок со мной в обнимку кое-кому может сильно пригодиться. Я-то, само собой, придерживаюсь глубоко левых взглядов. Но думаю, здесь буду полезней.
– Понимаю вас.
Художник на минутку задумался. Потом воздел испачканный в краске палец:
– Идите-ка сюда. Кое-что покажу вам.
Фалько пошел за ним к другому, не менее захламленному столу. Стаканчики с кистями, склянки с растворителем, тюбики с краской, груды листов с эскизами углем, черной тушью, карандашом. Некоторые Пикассо ему показывал: человеческие фигуры с лошадиными и бычьими головами, лампа, нарисованная скупыми простыми линиями, стоящая у подножия лестницы мать с мертвым ребенком на руках. Все нарисовано размашистыми энергичными штрихами – порой столь яростными, что грифель или перо прорывали бумагу. Фалько заметил, что эти рисунки как-то соотносятся с фигурами на огромном холсте в глубине студии. И Пикассо подтвердил:
– Цвета не будет – не хочу отвлекать внимание смотрящих… Все – в черно-серой гамме. Воздвигну монумент разочарованию, отчаянию, разрушению. Врежу затрещину совести человечества.
Фалько невольно вздрогнул. Тускнеющий дневной свет, преломляясь в оконных стеклах, покрывал огромный холст красноватой патиной, как будто еще не написанная картина начала медленно кровоточить. И внезапно все обрело смысл.
– Будет называться «Герни́ка», – сказал Пикассо.
Лео Баярд присоединился к Эдди, Кюссену и Фалько в кафе «Дё маго». Он появился ближе к вечеру в накинутом на плечи пиджаке, с дымящейся в пальцах сигаретой. Вид у него был усталый: орлиный нос на изможденном лице, казалось, заострился, под глазами набрякли мешки.
– Андре Жид и Мориак – просто идиоты, – сказал он, пристроив шляпу на вешалку и усевшись. – Упорно требуют выступить с политическим заявлением по поводу московских процессов и репрессий в Испании. Я, разумеется, категорически против. Целый вечер доказывал им, как это будет несвоевременно, как важно сейчас поддержать Сталина в борьбе с Гитлером и Муссолини… Все прочее – успеется.
– Кое в чем они правы, – возразила Эдди. – Так долго замалчивать темную сторону тоже ведь нельзя…
– Испания тысячу раз заслуживает это молчание, – резко и раздраженно прервал ее Баярд.
И взглянул на Фалько и Кюссена, будто призывая их в свидетели. Он не собирается вонзать нож в спину коммунизму. Он слова не скажет о процессах в Москве и чистках в Барселоне. Он не за то воевал в Испании, чтобы немедля предать самого себя.
Эдди мотнула головой. Взметнулись и вновь гладко прилегли к щекам светлые прямые пряди.
– Ты ведь знаешь, Лео, я не согласна. Для тебя истинно лишь то, что идет на пользу партии, и ложно все, что может ей повредить.
– Партии, в которой я даже не состою.
– Неважно! Ты оправдываешь все! Ты безоговорочно доверяешь Сталину.
Она, словно в порыве внезапной ярости, подалась вперед, опершись о стол. Но полярная синева глаз оставалась безмятежно спокойной. Фалько рассматривал ее руки – в самом деле очень красивые: проворные, точеные, длинные пальцы с алым лаком на ногтях. Она и на этот раз не надела ни колец, ни перстней, ни браслетов, ни даже часов.
– Тебя послушать, так любое его насилие оправданно и необходимо.
Баярд откинул со лба волосы. Он был, казалось, уязвлен.
– А что тут дурного? Бывают тяжелые моменты, а Сталин – выдающийся вождь, лидер настоящей демократии. Он – символ, если хочешь, и это самое важное.
Эдди не сдавалась:
– Лео, в Москве и в Барселоне идут процессы… Подсудимых обвиняют в том, что они фашисты и агенты Гитлера.
– Может быть, среди них есть и такие.
– Ради бога, Лео! Не говори ерунды!
Баярд в последний раз затянулся и резко ткнул окурок в пепельницу.
– Не будем больше об этом! Как инквизиция не осквернила достоинство христианства, так и эти процессы не компрометируют коммунистическую идею!
Эдди откинулась на спинку стула, давая понять, что отказывается от дальнейшего спора.
– Скажут, что ты на жалованье у Коминтерна. Уже говорят.
– Плевать мне. Я знаю, кто я такой, и ты знаешь. Испании мы помогаем не только ради нее самой. Идет первое крупное сражение долгой войны, которая только еще разгорается.