Когда на сковороде все шипело и скворчало, по всему дому, достигая даже крыльца, разносился аромат яичницы. И этот, вызывающий слюнотечение посланец безмолвно призывал всех к столу. Манек, оторвавшись от туманной панорамы, торопился к завтраку, он обнимал родителей и, перед тем как сесть за стол, каждому из них шептал на ухо: «С добрым утром». У отца была огромная чашка, из которой он стоя выпивал большими глотками утренний чай. Он всегда первую чашку пил на ногах — ходил по кухне, глядел в окно на просыпавшуюся долину. Когда Манек простывал или сдавал в школе экзамены, ему разрешалось пить из отцовской чашки — она была очень большая, и Манеку казалось, что ее никогда не осушить, но он пил, зная, что в конце его ждет победа — рисунок на дне в виде звезды, менявшей цвет по мере убывания жидкости…
Стараясь не облиться, Манек попробовал закрыть подтекающий кран (стерлась прокладка), рассеянно глядя на клубы пара над ведром горячей воды. Разыгравшееся от тоски по дому воображение продолжало рисовать картины гор, затянутых дымкой, но нимб над ними постепенно таял. Со вздохом встал он на приступок, ограждающий уголок для купания, и повесил одежду на свободный гвоздик рядом со своим полотенцем. На третьем гвозде висел бюстгальтер и еще что-то, связанное из толстой прочной пряжи и напоминавшее варежку без большого пальца. Из любопытства он снял ее и стал разглядывать. «Рукавица для мытья», — решил Манек, и ступил вниз, прихватив с собой кружку, чтобы обливаться водой из ведра.
И тут он увидел червей. «Phylum Annelida»
[74], — вспомнил он из курса биологии. Они во множестве лезли из сточной трубы и, приковывая к себе взгляд, скользили сверкающими темно-красными волосками по серому каменному полу. Манек на секунду замер, а потом быстро прыгнул за спасительное ограждение.
* * *
За несколько недель до этого, когда Дина впервые услышала, что найденный Зенобией жилец — сын их школьной подруги, ей никак не удавалось извлечь из глубины прошедших лет нужное лицо.
— У нее еще родинка на подбородке, — напомнила Зенобия. — И нос с горбинкой. Но, на мой взгляд, все это только добавляло ей прелести.
Дина покачала головой, теряясь в догадках.
— У тебя есть фотография нашего класса за… постой-ка, — и Зенобия стала загибать пальцы, — за 1946, 1947, 1948… да, за 1949-й?
— Нусван не дал бы мне денег на фото. Разве ты забыла, каким он стал после смерти папы?
— Да, помню. Вот негодяй! Заставлял тебя носить нелепые длинные школьные платья и тяжелые уродливые ботинки. Бедняжка! Даже спустя столько лет меня злость берет.
— Из-за него я со всеми связь утратила. Кроме тебя.
— Знаю. Он не разрешал тебе оставаться ни на хор, ни на драмкружок, ни на балет, ни на что другое.
Весь вечер они предавались воспоминаниям, смеялись над своими глупыми поступками и тем, что тогда казалось трагедией. Часто в смехе сквозила печаль — ведь в прошлом осталась их юность. Они вспоминали любимых учителей, директрису мисс Ламб, которую прозвали Ламбрета
[75] — так стремительно она бегала по коридорам. Они прикинули, сколько лет им могло быть в шестом классе, когда ввели французский, и пришла учительница, к которой приклеилось прозвище мадемуазель Бульдог, — она изводила девочек трижды в неделю. Все думали, что прозвище лишний раз говорит о жестокости школьниц, но в основе его были не только тяжелый подбородок учительницы, но и та мертвая хватка, с какой она вгрызалась в неправильные глаголы и спряжения.
После ухода Зенобии Дина насыпала полчашки риса, перебрала крупу и вскипятила воду. На улице стемнело, и на кухне пришлось включить свет. Через открытое окно было слышно, как мать зовет детей домой. Затем в воздухе поплыл запах жареного лука. Все готовились к ужину.
Пока варился рис, Дина думала, как приятно вспомнить школьные деньки — лучше, чем постоянно думать о Нусване, Руби, отцовском доме и взрослых племянниках Ксерксе и Зарире — уже взрослых мужчинах двадцати двух и девятнадцати лет, которых она видела не чаще раза в год.
После ужина Дина села у окна и смотрела, как продавец воздушных шаров соблазняет своим товаром проходящих ребятишек. Где-то громко орало радио, послышались позывные передачи «Выбор народа». «Ага, восемь часов», — подумала Дина, и тут как раз Виджай Корреа объявил первую песню. Около часа она работала над лоскутным покрывалом. Перед сном замочила белье и оставила в ведре на ночь, чтобы утром выстирать
На следующий день Зенобия, возвращаясь вечером из салона красоты, заскочила к Дине и вытащила из сумки большой конверт.
— Давай открывай! — сказала она.
— Да это же фотография нашего класса, — с восторгом воскликнула Дина.
— Ты только взгляни на нас, — мечтательно произнесла Зенобия. — Нам здесь не больше пятнадцати. — Она показала на девочку во втором ряду.
— Теперь я ее вспомнила. Абан Содавалла. Но на фотографии не видно родинки.
— А как ее дразнили девчонки! Даже стишок сочинили, помнишь? «Абан, уродка, не моет подбородка».
— «Ты иголочку бери и пятно скорей проткни», — закончила Дина. — Вот дурочки — распевали такую чушь!
— Да уж. А к шестнадцати годам все захотели иметь такую же родинку. И рисовали себе ее красками, глупышки.
Дина еще какое-то время рассматривала фотографию.
— Я особенно хорошо помню, какой она была в четвертом классе. Лет восьми-девяти. Тогда мы трое почти не разлучались. Она лучше всех прыгала через веревочку.
— Верно. — Зенобия была довольна, что Дина наконец вспомнила подругу. — Помнишь, как звала нас учительница? «Тройная Беда с большой буквы “Б”».
Женщины, как и днем раньше, вновь ступили на тропу воспоминаний: припомнили игры, в которые играли на переменах, как развлекались, заплетая друг другу косы, похвалялись лентами, обменивались заколками. И как сутулились, пытаясь скрыть приводившие их в смущение маленькие грудки — даже носили в жару кофты, стараясь казаться плоскими. Как обсуждали первые месячные и как неуклюже двигались, привыкая к прокладкам. А позже дразнились, приписывая друг другу вымышленных ухажеров, поцелуи и романтические прогулки по саду при свете луны.
Больше всего Дину и Зенобию удивляло, как при таком ужасающем незнании жизни девочкам удавалось знать друг о друге практически все.
— Помнится, умер твой отец, — сказала Зенобия, — и твой брат не позволял тебе иметь друзей. Но ты не очень переживала: после выпуска большинство из нас утратили прежние связи.
Окончив среднюю школу, некоторые девочки из бедных семей пошли работать, другие продолжили учебу в колледже, кое-кому это не позволили: считалось, что колледж приносит только вред будущим женам и матерям — этих оставили дома помогать по хозяйству. Если у тебя не было младших сестер, и донашивать школьные блузку и фартук было некому, их разрезали на тряпки, чтобы вытирать плиты или использовать в качестве кухонных прихваток. Изредка сталкиваясь на улице, бывшие одноклассницы не решались быть откровенными. Они стеснялись новой жизни, как будто чувствовали, что участвуют в коллективном предательстве своего детства и юности. Большинство ничего не знало о жизни бывших подруг.