Она вынула из-за манжета уже насквозь мокрый кружевной платок. Ей горько было, что Этьен, несмотря на искренние слова сострадания, ее не понимает. И немудрено! Она и сама лишь сейчас осознала: самой задушевной подругой ее была вовсе не Мари Щербицкая, отсылавшая Авдотье из столицы по сотне писем за сезон, и не московские девочки Кареевы и Абатурины, с которыми они вместе кружились еще на детских балах у Йогеля. Нет, самой близкой оказалась та, что спала на войлоке у порога спальни, покрывала все ее шалости, делала притирку от веснушек и грела стакан молока перед сном, а с утра приносила медный чайник со свежим чаем. Которой не было нужды признаваться ни в обуявших перед первым выходом в свет страхах, ни в проснувшейся влюбленности. И которая так умела излечить все горести: когда сказанным без светской витиеватости верным словом («Небось, барышня, таких ручек красивых, как у вас, у девиц Щербицких нету!»), а когда и вовсе без оного – просто выложив с раннего утра на Дунину постель амазонку, чтобы барышня развеялась скачкой, или вот еще – правильной прической скрыв назревающий прыщ. Никогда, никогда бы она не рассталась со своей молочной сестрой, твердила себе Дуня. И замуж бы вышла, а ее б с приданым увезла! И как такое взять в толк французу?!
– Рабство, – вдруг произнес де Бриак, – ведет к степени близости между слугой и господином, которое в свободных странах себе сложно вообразить. Знание, что только смерть может разлучить вас, что вы имеете над своим слугой неограниченную власть, приводит к неограниченному же доверию. Мне сложно это прочувствовать. Но понять я могу.
Прижав мокрое от слез кружево платка к губам, Дуня молчала, отвернувшись к окну. Сказанное было ей совершенно не по душе. Но, очевидно, она ошибалась: ее горе не только тронуло майора, но он верно понял глубину постигшего ее несчастья. И хоть это было усилие ума, а не сердца, сердце было первопричиной.
– …надобно уезжать, – тем временем говорил де Бриак. – Я оказался преступно самонадеян. Теперь уж ясно, что не в моих силах защитить вас. Я же останусь, чтобы попытаться найти…
– Я никуда не уеду, виконт, – весьма невежливо перебила его Авдотья. – Или вы полагаете, что только у вас есть чувство чести? Верности своим людям? – срывающимся голосом произнесла она. – Что если я женщина и зависима от своих родителей и от надвигающихся обстоятельств, то моя зависимость не даст мне возможности сопротивляться? – Тут, не выдержав, в противовес своей возвышенной тираде, княжна таки шмыгнула носом, на секунду замолчав, дабы справиться со слезами. А после продолжила, уже чуть спокойнее: – Я останусь тут, сколько бы времени ни потребовалось. Не свяжете же вы меня, в конце концов, вместе с папенькой и месье Потасовым и не увезете отсюда силой?
Де Бриак избегал смотреть на нее, но чувствовал по дрожащему голосу, что она опять плачет, и сердце его сжалось. Продолжая глядеть в пол, он сделал шаг в сторону окна.
– Поверьте мне, княжна, я многое бы сейчас отдал, чтобы носить фамилию Потасов.
Дуня, которая в тщетной попытке скрыть слезы оборотилась к темному стеклу, в удивлении вновь повернулась к майору. Он стоял, опустив голову. В полутьме библиотеки она едва ли могла разглядеть выражение его лица. Медленно, будто не находя в замкнутом, заставленном книгами пространстве довольно воздуха для дыхания, он заговорил:
– Будь моя фамилия Потасов, нас бы не разделяла война, княжна. – Дуня хотела было возразить, но француз качнул головой: не стоит. – И даже не будучи благородным разбойником, будьте покойны, я бы посмел выразить вам свои чувства. Нет, Эдокси. Я не только враг вашего государя и вашей страны. Я самозванец. Каждый раз, когда вы зовете меня виконтом, я чувствую себя прескверно, будто и уши, и глаза обманывают вас день за днем, видя на моем месте совсем иного человека. А я бастард, княжна. Моя мать…
– Я знаю, кто была ваша матушка, – тихо произнесла Авдотья.
Де Бриак поднял наконец к ней лицо: оно пылало, дергались уголки темных губ. Быстрые выразительные глаза блестели, он с силой провел ладонью по лицу.
– Что ж, – сказал он наконец. – Не буду спрашивать вас откуда. Оно и к лучшему. Ибо избавляет меня от ненужных объяснений, а вас – от естественного в подобном случае смущения и неподобающих…
Он хотел сказать «чувств», но запнулся, жалко усмехнулся, глядя мимо Дуни – на ее же отражение в темном стекле. К счастью, в нем нельзя было заметить, как княжне жаром обдало щеки.
Несколько секунд Авдотья молчала. И уж готова была признаться, что поздно, все неподобающие чувства успели поселиться в ее душе… Но де Бриак уже повернулся обратно к полке с книгами, провел пальцами по корешкам с готическими буквами.
– Это книги вашего брата? Княгиня говорила за ужином, что он учился в Геттингене?
– Да, – глухо произнесла Дуня. – Алексей изучал немецкую философию. И ненавидел войну.
– Тут, княжна, мы с ним схожи. – Голос де Бриака почти выровнялся. – Но, очевидно, у нас обоих не было выбора. – И, не желая, чтобы Авдотья восприняла его ремарку как попытку сближения, добавил совсем иным тоном: – О! «Тождество бытия и мышления»? Жаль, что нам не случилось узнать друг друга. Впрочем, учитывая обстоятельства… – Он вынул одну из книг: – И все-таки вашего брата интересуют не только философы, Эдокси. Гёте, Шиллер – прежде всего поэты. А вот это, – де Бриак открыл титульную страницу, провел по ней почти ласково ладонью, – и вовсе свежее издание прошлого года: «Времена года. Ежеквартальник романтической поэзии».
Он перебирал книги, стоя к ней спиной, и Авдотья могла, отбросив смущение, с жадностью вбирать предложенную глазам картину: темные кудри, тесно охваченный темно-синим сукном широкий разворот плеч, затянутый красным гусарским кушаком гибкий стан. Военная униформа того времени открывала женскому взгляду не менее, чем мужскому – легкие платья эпохи ампира. И, замерев, Авдотья думала, отчего император, отправляя своих офицеров на бойню, обряжает их в столь нарядные одежды? Почему идущие на смерть должны быть так прекрасны? И сколько осталось у нее в запасе дней, прежде чем Этьен навсегда покинет Приволье? Сколько, прежде чем русские ядра сорвут эту гордую голову с плеч, а штыки искромсают украшенную золотым шитьем грудь, раздавит ноги павший конь? Что готовит им будущее? Где окажутся они все через месяц?
– Странно. – Он повернулся к ней, и Авдотья быстро отвела глаза. – Вашему брату столь понравилось творчество де ла Мотта, что он приобрел одну из его поэм отдельным изданием.
Он попытался улыбнуться, протягивая ей небольшой, переплетенный в красную кожу томик. Дуня машинально взяла его в руку, а де Бриак продолжал смотреть на нее, забывшись, с такой тоской и отчаянием, что Авдотья содрогнулась: что будут они делать со своими чувствами, одни – против всего охваченного войной мира?
Стиснув влажными пальцами тисненую обложку, она сделала вид, что внимательно листает поэму, и вдруг – замерла. Затуманенным любовью глазам будто вернулась зоркость. Краска отлила от лица, она покачнулась и, если бы не рука де Бриака, упала бы с подоконника.
– Вам нехорошо, княжна?