– Есть ли что-то общее в том, как репетируют пианисты и тренируются спортсмены, – исходя из вашего личного опыта?
– Есть одно важное общее: в балете, в музыке, в любом инструменте, на котором бы ты ни играл, и в нашем деле – ты не должен опоздать. Родители должны быть к тебе внимательны и в четыре года, а то и в три снять тебя с горшка и в профессию отдать. В пять уже может быть поздно. И вот с этого момента все наши дети – они пашут, трудятся.
– И их обычно жалеют.
– Почему их надо жалеть? Они с самого начала знают, кто они и что надо сделать для того, чтобы по-настоящему стать или быть теми, кем им предначертано. И они знают: если Бог тебе дал что-то, то ты должен это отдать большим трудом.
– Я слышала, что в каком-то смысле вы после возвращения на родину повторили судьбу своего отца: когда его лишили дела, он уехал на дачу и стал там неистово выращивать что-то на земле, вы – построили дом и попытались научить себя жить безо льда. Это правда?
– Правда. Я построила дом за те два года, что меня не брали на работу – я не тренировала, у меня не было учеников, у меня не было даже места работы! Однажды меня встретила на улице [теннисистка, комментатор] Аня Дмитриева: «Ты что делаешь?» – «Ничего, вот дом построила». И она спрашивает: «Будешь работать?» – «Да, не сомневайся». И она говорит: «Приходи завтра – будешь комментировать». Так началось что-то другое. Не то дело, каким я занималась всю жизнь. Но, видимо, в стране немодно уже делать свое дело, надо как-то иначе.
– Насколько вам было важно участвовать в «ледниковых» проектах Первого канала?
– Я до сих пор считаю это большим подарком. Надеюсь, что я с этим неплохо справилась. Мне в тот момент было очень важно психологически, что мне предложили работу. Когда ты без дела, а тебе предлагают работу, пускай и несколько другую, всегда очень важно с ней справиться. Моя задача была войти в сердце каждому человеку в нашей стране, который смотрит Первый канал. Сколько их миллионов? Вот к каждому надо было войти. А иначе нечего браться.
– Вы комментируете на Первом все важные состязания по фигурному катанию, в марте – чемпионат мира. Разве этого мало? Или безо льда для вас совсем нет счастья?
– Понимаете, я с девятнадцати лет работаю тренером. Это мое. Я это люблю и умею делать. Эта работа дает мне чувство удовлетворения и, если хотите, защищенности. Вот странно, я из детства помню чувство абсолютной защищенности, знаете какое?
– Какое?
– Когда папа тебя на закорках несет, подкидывает, обнимает, целует – вот это чувство защищенности, оно из детства. А дальнейшая моя жизнь – это работа. По большому счету меня в жизни ничего больше не интересует, кроме преподавания, потому что в нем есть всё. У меня есть профессия, есть возможность помогать детям – то, что я очень люблю. Просто в кратчайшие сроки можно ребенка научить или подправить что-то. И, может, я бы еще пару олимпийских-то чемпионов подготовила бы.
– Когда вам тренировать? У вас сумасшедший график спортивного комментатора.
– Да, я востребована и выполняю свои обязательства с душой. Это работа, нужная людям. А для себя – я заполняю дырки, образовавшиеся в моем графике в связи с отсутствием тренерской работы.
– Но вы тренер-консультант Федерации фигурного катания России. Вы можете реализовать себя сейчас в этой должности, что вы делаете, вы тренируете кого-то?
– Да ничего я там не делаю. Так, помогаю, мешаясь.
– Кто может, по-вашему, решить вопрос о создании школы Тарасовой? Чтобы у вас был каток?
– Не знаю. Я уже столько порогов с этой просьбой обила – глухо.
– Устали?
– Нет, у меня полно сил. И всё, что я делаю, я делаю сама. В обиженных ходить я не буду. Я теперь, знаете, вообще сначала улыбаюсь, потом просыпаюсь: я памятник папе открыла.
Но я не могу сама построить, организовать себе каток. Даже если я всё продам, каток не построю! И, знаете, теперь я уже не буду ездить на край света, куда зовут, не поеду ни в какую Белоруссию, чтобы тренировать. Я хочу жить и работать дома. Я всю жизнь дома не жила. Могу пожить? Правда, жить без работы я не умею, а работы и места, чтобы работать, у меня здесь нет. Вот так.
У меня не будет возможности созвониться с ней и обсудить интервью. У нее командировки, у меня. Этот разговор будет опубликован в издании Meduza в дни начала чемпионата мира по фигурному катанию. У меня в телефоне раздастся звонок, я услышу голос Тарасовой, обращенный не ко мне: «А сейчас на лед выходят…» Не помню, кто там выходил, потому что, когда эта пара начала кататься, она выключила звук телетрансляции и сказала лично мне десять крайне важных слов: «Я не пожалела, что стала разговаривать с тобой. Целую. Таня».
Интервью десятое
Константин Хабенский
К этому интервью я готовилась несколько лет. И столько же – боялась, что оно состоится. Впервые Хабенского я увидела во время подготовки к концерту благотворительного фонда «Подари жизнь» 2009 года в Доме музыки. Работая специальным корреспондентом на телеканале НТВ, всю остальную часть жизни я проводила в больнице, была волонтером. Когда появился фонд «Подари жизнь», стала его попечителем. Так вышло, что я была соавтором сценария концерта в Доме музыки. И вместе с Чулпан Хаматовой, соучредительницей фонда и моей любимой подругой, мы готовили этот концерт. Идея была в том, что каждый артист, выходящий на сцену, рассказывает о составляющих помощи заболевшему ребенку. Накануне в гримерках театра шли прогоны: мы репетировали с участниками концерта их выступления. Мне достается Константин Хабенский. Его текст я до сих пор помню наизусть: «Кровь нужна всем. И сдавать ее могут все: и банкиры и режиссеры, и рабочие, и дрессировщики, и артисты, и журналисты, блядь», – говорит Хабенский. Я делаю вид, что слежу за текстом, но мечтаю провалиться сквозь землю. Когда Хабенский выходит покурить, – плачу. Чулпан утешает: «Ты ни в чем не виновата, просто так получилось, ему сейчас тяжело». Я же хочу уйти из профессии, уволиться и исчезнуть отовсюду немедленно: мои коллеги травили Хабенского всё время болезни его жены Насти, не давали покоя и после ее смерти, снимая из-за угла, исподтишка. Выдумывая и делая больно. «Хорошо, что он не знает, где я работаю», – в конце концов примирительно думаю я. У меня в руках график выхода артистов на сцену. Хабенский возвращается уточнить: когда, за кем и перед кем он выходит. «С двадцати тридцати до двадцати сорока», – отвечаю я. Хабенский продолжает изучать график: «А Шевчук?» – «А Шевчук с девятнадцати ноль ноль до девятнадцати пятнадцати». – «А почему так рано?» – «А потому, – признаюсь я, – что он сказал, что позже может потерять контроль над ситуацией». – «А я когда, получается, могу начать терять контроль?» – «Сразу после двадцати сорока!» Хабенский кивнул и ушел. Я, с вызывным листком в руках, сползла по стене. Мне было стыдно. После – из года в год – я мысленно возвращалась к этой сцене. Мне хотелось его догнать и все объяснить. Сказать, что не имею отношения к охоте, устроенной на Хабенского и его болеющую жену, что мне стыдно, что я бы хотела что-то исправить. Но всякий раз, когда на горизонте маячила возможность встретиться с ним, поговорить и, возможно, что-то объяснить, трусость брала верх. Я сбегала. Другие люди брали другие интервью. Я благодарна директору Фонда Константина Хабенского Алёне Мешковой за то, что этот разговор всё-таки состоялся.