В кабинете раздавалось мерное храпенье.
— Спит, — прошептал он, — надо будить: скоро половина пятого.
Он кашлянул и вошел в кабинет.
— Илья Ильич! А, Илья Ильич! — начал он тихо, стоя у изголовья Обломова.
Храпенье продолжалось.
— Эк спит-то! — сказал Захар, — словно каменщик. Илья Ильич!
Захар слегка тронул Обломова за рукав.
— Вставайте: пятого половина.
Илья Ильич только промычал в ответ на это, но не проснулся.
— Вставайте же, Илья Ильич! Что это за срам! — говорил Захар, возвышая голос.
Ответа не было.
— Илья Ильич! — твердил Захар, потрогивая барина за рукав.
Обломов повернул немного голову и с трудом открыл на Захара один глаз, из которого так и выглядывал паралич.
— Кто тут? — спросил он хриплым голосом.
— Да я. Вставайте.
— Подь прочь! — проворчал Илья Ильич и погрузился опять в тяжелый сон.
Вместо храпенья стал раздаваться свист носом. Захар потянул его за полу.
— Чего тебе? — грозно спросил Обломов, вдруг открыв оба глаза.
— Вы велели разбудить себя.
— Ну, знаю. Ты исполнил свою обязанность и пошел прочь! Остальное касается до меня…
— Не пойду, — говорил Захар, потрогивая его опять за рукав.
— Ну же, не трогай! — кротко заговорил Илья Ильич и, уткнув голову в подушку, начал было храпеть.
— Нельзя, Илья Ильич, — говорил Захар, — я бы рад-радехонек, да никак нельзя!
И сам трогал барина.
— Ну, сделай же такую милость, не мешай, — убедительно говорил Обломов, открывая глаза.
— Да, сделай вам милость, а после сами же будете гневаться, что не разбудил…
— Ах ты, боже мой! Что это за человек! — говорил Обломов. — Ну, дай хоть минутку соснуть, ну что это такое, одна минута? Я сам знаю…
Илья Ильич вдруг смолк, внезапно пораженный сном.
— Знаешь ты дрыхнуть! — говорил Захар, уверенный, что барин не слышит. — Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый! Зачем ты на свет-то божий родился?
— Да вставай же ты! говорят тебе… — заревел было Захар.
— Что? Что? — грозно заговорил Обломов, приподнимая голову.
— Что, мол, сударь, не встаете? — мягко отозвался Захар.
— Нет, ты как сказал-то — а? Как ты смеешь так — а?
— Как?
— Грубо говорить?
— Это вам во сне померещилось… ей-богу, во сне.
— Ты думаешь, я сплю? Я не сплю, я все слышу…
А сам уж опять спал.
— Ну, — говорил Захар в отчаянии, — ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!
— Вставайте, вставайте! — вдруг испуганным голосом заговорил он. — Илья Ильич! Посмотрите-ка, что вокруг вас делается.
Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и опять лег, с глубоким вздохом.
— Оставь меня в покое! — сказал он важно. — Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание — слышишь ли? Я сам проснусь, когда мне вздумается.
Иногда Захар так и отстанет, сказав: «Ну, дрыхни, чорт с тобой!» А в другой раз так настоит на своем, и теперь настоял.
— Вставайте, вставайте! — во все горло заголосил он и схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав.
Обломов вдруг, неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара.
— Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет! — говорил он.
Захар со всех ног бросился от него, но на третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая.
— Дай… квасу… — говорил он в промежутках зевоты.
Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись.
— Штольц! Штольц! — в восторге кричал Обломов, бросаясь к гостю.
— Андрей Иваныч! — осклабясь, говорил Захар.
Штольц продолжал покатываться со смеха: он видел всю происходившую сцену.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская, веру он исповедовал православную, природная речь его была русская: он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг.
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми лет он сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а с матерью читал священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же Телемака.
Оторвавшись от указки, бежал разорять птичьи гнезда с мальчишками, и нередко, среди класса или за молитвой, из кармана его раздавался писк галчат.
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве, вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в дом.
— Что такое? — спрашивает испуганная мать.
— Верно, опять Андрея ведут, — хладнокровно говорит отец.
Двери размахиваются, и толпа мужиков, баб, мальчишек вторгается в сад. В самом деле, привели Андрея — но в каком виде: без сапог, с разорванным платьем и с разбитым носом или у него самого, или у другого мальчишки.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Она его обмоет, переменит белье, платье, и Андрюша полсутки ходит таким чистеньким, благовоспитанным мальчиком, а к вечеру, иногда и к утру, опять его кто-нибудь притащит выпачканного, растрепанного, неузнаваемого, или мужики привезут на возу с сеном, или, наконец, с рыбаками приедет он на лодке, заснувши на неводу.
Мать в слезы, а отец ничего, еще смеется.
— Добрый бурш будет, добрый бурш! — скажет иногда.
— Помилуй, Иван Богданыч, — жаловалась она, — не проходит дня, чтоб он без синего пятна воротился, а намедни нос до крови разбил.
— Что за ребенок, если ни разу носу себе или другому не разбил? — говорил отец со смехом.
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют одна за другой на клавиши. Но вот приходит Андрюша или его приведут, он начнет рассказывать так бойко, так живо, что рассмешит и ее, притом он такой понятливый! Скоро он стал читать Телемака, как она сама, и играть с ней в четыре руки.