– Нет! Ни за что! – закричал Трурль.
– Вот видишь, умственный недоносок! Не желаешь, значит, быть заласканным, осчастливленным, ублаготворенным по самую макушку, а между тем предлагаешь целому Космосу то, что тебя самого наполняет ужасом? Трурль, умершие видят ясно: ты не можешь быть таким грандиозным мерзавцем! Нет, ты всего лишь гений с обратным знаком – гений кретинизма! Послушай-ка, что я скажу. Когда-то ничего так не жаждали наши предки, как бессмертия во плоти. Но не успели они его изобрести и испробовать, как поняли, что не этого было им нужно! Разумное существо нуждается в достижимом, но сверх того – и в недостижимом! Теперь, когда можно жить так долго, сколько захочешь, вся мудрость и красота существования нашего заключаются в том, что каждый, кто насытился жизнью со всеми ее трудами и совершил все, на что был способен, отправляется на вечный отдых – как я, например. Прежде кончина настигала нас внезапно; какой-нибудь глупый дефект обрывал начатое дело на середине. Вот чем был архаический рок! Теперь все иначе, и я, к примеру, жажду лишь одного – небытия, а недоумки вроде тебя мешают мне им насладиться, колотя в крышку моего гроба и стягивая ее с меня, как одеяло. Ты вот задумал Космос счастьем набить, гвоздями заколотить и наглухо запечатать, якобы для того, чтобы осчастливить всех поголовно, а если по правде, так только из-за своей нерадивости. Тебе вздумалось одним махом разделаться со всеми задачами, заботами и закавыками; но скажи мне, что ты делал бы после в таком мире, а? Или повесился бы с тоски, или взялся бы за конструирование гореизлучающих приставок к этому счастью. Итак, по лени взялся ты всех осчастливить, по лени отдал проблему машинам и по лени же запихнул в компьютер себя самого – короче, ты оказался изобретательнейшим из всех остолопов, которых я воспитал за тысячу семьсот девяносто лет моей профессорской службы! Ох, отвалил бы я это надгробие и дал бы тебе хорошенько по лбу, да знаю, что не будет от этого проку. Ты пришел к мертвецу за советом, но я не чудотворец, и не в моей власти отпустить тебе даже самый малый из множества твоих бездумных грехов – множества, мощность которого аппроксимирует пра-Канторову алеф-бесконечность! Отправляйся домой, разбуди кибрата и делай, что я велел.
– Но, Господин…
– Заткнись. А когда кончишь, возьмешь ведро раствора, лопату, мастерок, придешь на кладбище и заделаешь наглухо все щели облицовки, через которые в гроб протекает и льет мне на голову. Понял?
– Да, Господин и Учи…
– Сделаешь, как я сказал?
– Обещаю, Господин и Учитель! Но еще мне хотелось бы знать…
– А мне, – прогремел усопший мощным, поистине громовым басом, – хотелось бы знать, когда ты наконец уберешься! Попробуй-ка еще раз постучать в мою усыпальницу, и я так тебя ошарашу… Впрочем, ничего конкретного не обещаю – сам увидишь. Передай привет твоему Клапауцию и скажи ему то же самое. В последний раз, получив от меня наставления, он так спешил, что даже не потрудился сказать спасибо. О вежливость, о манеры этих даровитых конструкторов, этих талантов, этих гениев, у которых от самомнения винтики повыпадали из головы!
– Господин… – опять было начал Трурль, но в могиле что-то щелкнуло, брякнуло, кнопка, вжатая перед тем в оправу, подскочила кверху, и на кладбище воцарилось глухое молчание, которое лишь подчеркивал отдаленный шелест деревьев. Трурль вздохнул, почесал затылок, задумался, усмехнулся, представив себе Клапауция, стыдом и растерянностью которого ему предстояло вскорости насладиться, поклонился величественному надгробию, а затем, повернувшись на пятке, веселый, словно щегол, и безмерно собою довольный, стрелою помчался домой.
Повторение
Случилось так, что ко двору короля Ипполипа Сармандского прибыли двое миссионеров-конвертистов, чтобы известить об истинной вере. Ипполип не был похож на других королей. Во всей Галактике не нашлось бы монарха, который столь охотно предавался бы размышлениям. Еще ползунком он играл золотыми мини-мозгами и строил из них вольнодумные самодумки и так наслушался мудрецов, что, когда пришел час его коронации, хотел сбежать через окно из тронного зала и поддался лишь аргументу, что другой на его троне может оказаться намного хуже. Ипполип был уверен, что хороший правитель не тот, кого подданные хвалят или ругают, а тот, которого никто не замечает. Король был приверженцем экспериментальной философии, в которой признается истиной не то, что сумеешь сказать, а то, что тебе удается сделать. А потому оба отца конвертиста без боязни могли предстать перед Ипполипом. И безмерным был их радостный ужас, когда они поняли, что король не то что о Боге – вообще ни о какой религии еще не слыхал. Они знали, что им придется возглашать слово Божие in partibus infidelium
[42], но такого они не ожидали. Разум Ипполипа в вопросах религии был чист, как неисписанная страница, так что почтенные миссионеры просто на месте не могли устоять, так им не терпелось обратить короля в истинную веру.
Они сразу же уведомили его о существовании всемогущего Творца, который в шесть дней сотворил мир, а на седьмой отдыхал, о хаосе, который перед тем летал над водами, о прародителях, их грехопадении, изгнании из рая, об избавительном пришествии Мессии, о любви и милосердии, а король пригласил их из зала аудиенций в свои покои и принялся донимать ехидными вопросами, на что те отвечали с терпеливым пониманием, зная, что сомнения эти происходят не от ереси, а лишь от неведения. Ипполип, захваченный врасплох откровениями, которые ему пришлось впервые в жизни слышать, требовал по нескольку раз повторять рассказ о сотворении мира, который прямо-таки одурял его своей новизной.
Он все переспрашивал, вполне ли святые отцы уверены, что Бог сотворил мир для того, чтобы его заселить? Не могло ли случиться так, что творение было направлено на какие-то более отдаленные цели, а жители Божьего здания поселились в нем ненароком, между делом? Действительно ли их имел в виду Бог, когда принимался за работу? А миссионеры, сдерживая возмущение, вызванное этой безграничной, а потому и безгрешной наивностью, отвечали ему, что Бог создал мир для детищ своих, потому что, будучи воплощенной любовью, ничего не имел в виду, кроме их счастья. Известие о такой сильной привязанности Бога к Сотворенным произвело на Ипполипа огромное впечатление.
Некоторые трудности вызвал вопрос о сатане. Тут король повел себя несколько необычно для новообращенного. Он удивился не тому, что Господь терпит сатану, а тому, что церковь им пренебрегает. Это получается примерно как с канализацией, говорил он. Неприятно, однако необходимо. Если бы не было сатаны, Богу пришлось бы самому присматривать за адом, а это плохо вязалось бы с его безграничной добротой. Всегда удобней выделить кого-нибудь другого для подобных дел. А при нынешнем порядке вещей без пекла не обойтись – в противном случае нужно было бы с самого начала проектировать мир иначе. А потому церкви следовало бы официально признать сатанинскую неизбежность. Но в конце концов златоусты кое-как одолели королевское предубеждение, вывели мысли обращаемого в чистое русло, и Ипполип на двадцать девятом дне поучений принял благую весть, растрогавшись прямо до слез, а два миссионера, тоже взволнованные, подарили ему красиво переплетенный том Писания, благословили его и двинулись в путь к новым трудам и подвигам. А король на три недели заперся в своих апартаментах, совет не созывал, докладов не слушал, раз только послал за столяром, потому что под ним подломилась ступенька библиотечной стремянки. Но однажды утром он вышел в сад, взирая на все до мельчайшей травки новым взглядом как на Божье дело, а вернувшись во дворец, велел послать самого Королевского Онтолога за знаменитыми конструкторами-омнигенериками Трурлем и Клапауцием, чтобы они явились к нему – и немедленно!