Чтобы хоть как‐то успокоиться, я взяла за привычку писать до самого рассвета. Начала я с книги, которую вот уже много лет хотела довести до ума, но быстро отказалась от этой идеи. Ночь за ночью я сочиняла письма Марио, хотя и не знала его нового адреса. Я надеялась, что смогу их ему передать, и тешила себя мыслью, что однажды он их прочтет. Когда я писала, в доме стояла тишина – только Отто нервно бродил по квартире да в соседней комнате сонно дышали дети. В этих длинных письмах я старалась держаться рассудительного будничного тона. Я рассказывала ему, что хочу проанализировать наши отношения и мне нужна его помощь, чтобы понять, в чем моя ошибка. В семейной жизни полно противоречий, признавала я, именно поэтому мне необходимо докопаться до сути и разобраться, что пошло не так в нашем браке. Единственное, чего я от него требовала, – чтобы он меня выслушал и сказал, хочет ли помочь мне в этом самоанализе. То, что он не подает признаков жизни, – невыносимо, он не должен лишать меня возможности диалога, я имею право хотя бы на его внимание; и как у него только хватило духу оставить меня, раздавленную горем, в одиночестве изучать под микроскопом годы нашей совместной жизни… Неважно, писала я, кривя душой, вернется ли он ко мне и детям. Мне важно другое: понять. Почему он с такой легкостью выбросил на помойку пятнадцать лет чувств, чаяний и переживаний? Сколько лет моей жизни он отнял, разрушив все из‐за минутного каприза? Какое однобокое, несправедливое решение! Сдуть прочь наше прошлое, как севшее на руку надоедливое насекомое! Ведь это не только его, но и мое прошлое, и оно сейчас распадается на части. Я просила, умоляла помочь мне понять: имели ли все эти долгие годы хоть какое‐нибудь значение? И с какого момента началось разрушение? Или же все прошедшее было бесполезной тратой часов, месяцев, лет? Но что если во всем этом отыщется некий смысл, который поможет возродить былое чувство? Мне необходимо это знать, писала я. Только разобравшись во всем, я смогу излечиться и выстоять, пускай даже живя без него. А вот так, в полной растерянности, существуя наугад, я чахну и высыхаю. Я похожу на пустую ракушку на летнем взморье.
Когда ручка впивалась в отекшие пальцы, а глаза уже ничего не видели от слез, я подходила к окну. Я слушала то шум деревьев в парке, то гнетущую тишину ночи, слегка подсвеченной рядом уличных фонарей, сияющие венцы которых заслоняла листва. В эти долгие часы я была хранительницей горя, несущей свою вахту вместе с сонмом мертвых слов.
Глава 7
Днем же меня обуревала жажда деятельности, хотя я и становилась все более рассеянной. Я придумывала себе занятия – носилась из одного конца города в другой по пустякам, набрасываясь на них, словно это были дела чрезвычайной важности. Изо всех сил я старалась выглядеть решительной, но контролировала себя с большим трудом – под маской гиперактивности скрывалась сомнамбула.
Турин походил на крепость с железными стенами и серыми, будто замороженными, домами – даже весеннее солнце не могло согреть их. В ясные дни по улицам разливался холодный свет, от которого я покрывалась липким потом. Если я шла пешком, то постоянно наталкивалась на людей и предметы; нередко я садилась где придется, чтобы успокоиться. В машине же со мной творился истинный кошмар: я забывала, что нахожусь за рулем. Вместо дороги перед глазами возникали картины из прошлого или мои фантазии, поэтому я то мяла себе крыло, то тормозила в самый последний момент, невероятно злясь на действительность, которая словно бы лишала меня единственно важных и имевших значение воспоминаний.
В таких случаях я как фурия вылетала из кабины и, выкрикивая ругательства, скандалила с водителем машины, в которую сама же и въехала. Если за рулем был мужчина, то я орала, что у него на уме только пошлости да малолетняя любовница.
По-настоящему я испугалась лишь однажды, когда по рассеянности разрешила Иларии сесть рядом со мной. Мы ехали по проспекту Массимо д’Адзелио, где‐то в районе улицы Галилео Феррариса. Накрапывал дождик, хотя и светило солнце; понятия не имею, о чем я тогда думала… может, я повернулась к ребенку проверить, пристегнута ли она, а может быть, и нет. Я помню только, как в последнюю секунду заметила красный свет и тень человека на пешеходном переходе. Человек смотрел прямо перед собой, я еще подумала, что это наш сосед Каррано. Возможно, это и был он, но без инструмента – с опущенной головой, высокий, седоватый. Я ударила по тормозам, и машина с диким визгом остановилась буквально в нескольких сантиметрах от пешехода. Илария стукнулась головой о ветровое стекло – лоб у нее побагровел, а по стеклу расползлась паутина из трещин.
Крики, плач… Справа от меня прогромыхала вдоль тротуара серо-желтая махина трамвая. Оглушенная, я сидела за рулем, а Илария била меня кулачками и кричала:
– Ты глупая, ты сделала мне больно! Очень больно!
Кто‐то мне что‐то говорил, может, даже и сосед, если, конечно, это был он. Я встряхнулась и ответила ему что‐то оскорбительное. Затем обняла Иларию, посмотрела, не идет ли у нее кровь, наорала на неумолкающие клаксоны, оттолкнула навязчивых прохожих – скопище теней и звуков. Выбралась из машины, взяла дочь на руки и отправилась на поиски воды. Перейдя через трамвайные пути, я пошла было к серому общественному туалету, на котором виднелось стародавнее граффити “Дом фашизма”, но потом передумала и повернула обратно. С кричащей Иларией на руках я присела на скамейку у трамвайной остановки, резкими жестами отгоняя от себя назойливые голоса и тени. Успокоив ребенка, я решила ехать в больницу. Помню, что в тот момент я думала только об одном: кто‐нибудь обязательно сообщит Марио об этом случае с дочкой, и он наконец‐то объявится.
Но Илария оказалась невредимой, не считая того, что какое‐то время у нее на лбу красовалась фиолетовая шишка, которую она с гордостью всем показывала; короче, волноваться было не о чем, и уж тем более – ее отцу, если, конечно, его вообще поставили в известность. Единственное неприятное воспоминание о происшествии – та самая моя мысль, доказательство крайней степени отчаяния: подсознательное желание использовать ребенка для возвращения Марио, повод сказать ему – видишь, что может случиться, когда тебя нет? Теперь до тебя дошло, в какую пропасть ты толкаешь меня день за днем?
Я стыдилась самой себя, но все равно думала только о том, как заполучить мужа обратно. Вскоре мной овладела навязчивая идея: надо увидеть его, объяснить, что я больше так не могу, показать, во что я без него превратилась. Я была уверена, что в ослеплении чувств он не понимает, в каком положении мы очутились. Он‐то небось думает, что мы себе спокойно живем так же, как и раньше. Может быть, он даже полагает, что нам стало легче – я уже не должна заботиться о нем, да и детям теперь меньше достается: никто не ругает Джанни, когда он лупит сестру, и никто не журит Иларию, когда она досаждает брату, так что все мы четверо живем – я и ребята в одном месте, а он в другом – в счастье и согласии. Нужно, говорила я себе, открыть ему глаза. Если бы он увидел нас, посмотрел, во что превратилась наша квартира, осознал, какой стала наша жизнь – беспорядочной, беспокойной, напряженной, как натянутая проволока, впивающаяся в тело, – если бы он прочитал мои письма и понял, какой серьезный труд я проделала, чтобы выявить проблемы в наших отношениях, он бы сразу вернулся домой.