Возникла странная ситуация: одновременно в Москве снимались два сериала по роману «Козленок в молоке», причем каждая команда считала, что все права на экранизацию принадлежат именно ей, а конкуренты – просто наглые самозванцы, заслуживающие наказания. Харченко решительно обратился в суд, предъявив ксерокопию договора, по которому я уступал ему якобы все авторские права. Оригинал контракта был, по его словам, похищен при ограблении автомобиля, что подтверждал милицейский протокол, составленный на месте преступления. По копии договора провести экспертизу моей подписи было невозможно. Но зато нашлось множество свидетелей, из рук которых я буквально брал «Паркер», чтобы подписать злополучный контракт.
Начались судебные заседания, напоминавшие плохую комедию. Я уверял суд под присягой, что никакого договора с Харченко никогда не подписывал и никаких денег от него не получал, но судья смотрела на меня с пытливой неприязнью. Вскакивал отвергнутый режиссер Харченко и рыдающим голосом кричал: «Юрий Михайлович, побойтесь Бога! В аду гореть будете!» Даже секретарь суда, блеклая, как пещерное растение, дева, смотрела на меня с гадливым ужасом. Наш супостат приводил на заседания массовку из осветителей, грузчиков, бывших помрежей и каких-то студийных бомжей. Они по команде скандировали: «По-зор, по-зор!» Судья требовала от нас с Кириллом доказательных документов, а нашему оппоненту во всем верила на слово. Вдруг Мозгалевский, исхитрившись, добыл в милиции копию протокола, где никакой договор, якобы похищенный из машины, не упоминался. Сперли приемник, сигареты и бутылку водки. Но судья даже не приобщила протокол к делу. Все шло к катастрофе…
Однако советская система образования научила меня анализировать факты. Не зря же большинство советской интеллигенции отвергло научный коммунизм именно из-за его нелогичности: если социалистический способ производства лучше капиталистического, то почему в наших магазинах нет ни хрена? И мы с Кириллом стали рассуждать: у такой вопиющей необъективности суда должна быть объективная причина. Детерминизм. Огромную взятку судье мы даже не рассматривали: скупость Харченко на «Мосфильме» вошла в поговорку. Наконец, случайно выяснилось, что ему удалось заручиться поддержкой очень влиятельного депутата К., в прошлом ельцинской правой руки. Он-то и давил на суд. Я уже тогда был главным редактором «ЛГ» и смог добиться встречи с К. Смутно представляя себе процесс создания фильма, он долго не мог понять причину конфликта:
– Но ведь это его сценарий!
– Но роман-то мой…
– А сценарий его.
– Как же вам объяснить…
Зная интерес К. к сырьевой сфере, я постарался привести убедительный пример из добывающей отрасли.
– Допустим, у меня есть нефть.
– Много? – оживился депутат.
– Не важно. Если кто-то мою нефть перегнал в бензин, кому принадлежит бензин?
– Он заплатил за нефть? – строго уточнил К.
– Ни копейки!
– Тогда бензин ваш. А как же договор? Он мне показывал.
– Липовый ксерокс.
– Точно?
– Абсолютно.
– За такое отстреливают.
– Вот! А он почти выиграл дело, потому что судья…
– Понял я, понял… М-да, конечно, мне часто привирают, но так нагло даже Чубайс не дурил!
Депутат снял трубку спецсвязи и сказал:
– Это я. Тут вот, знаешь, какое дело…
На следующем заседании судья смотрела на меня с таким лучезарным восторгом, будто именно со мной пережила свое самое яркое и многократное женское счастье. А Харченко, наоборот, сидел серо-зеленый, уставившись в пол. Видимо, накануне от К. к нему заходили с упреком. В течение десяти минут все было кончено, авторские права на мой роман признали-таки за мной. Какое счастье!
Восьмисерийный фильм «Козленок в молоке» был снят в срок и неоднократно демонстрировался по ТВ в России и за рубежом, но чаще всего почему-то в Израиле. Наверное, потому что там советской творческой интеллигенции живет гораздо больше, чем в других местах.
8. Ворчание папы Карло
Собственно, на этом я хотел завершить рассказ. Однако, готовя к печати для моего 10-томного собрания сочинений «Козленка…» и сверяясь с рукописью, точнее, с правленой распечаткой, сделанной в 95-м на старинном игольчатом принтере, я обнаружил, что несколько фрагментов не вошли в конечную версию. Почему я их выбросил? Уж и не помню. Но я следую завету великого Льва Толстого: текст можно совершенствовать, только сокращая, а никак не дописывая. Должен заметить, у всех моих повестей и романов несколько редакций, от семи до десяти. Обычно процесс сочинения похож у меня на изготовление Буратино из грубого полена: сначала топор, затем долото и стамеска, наконец, наждак – сперва грубый, зернистый, потом раз от раза шкурка становится все деликатнее. Работа долгая, порой вызывающая желание все бросить и уйти в поля или к цыганам, но долг перед недостижимым совершенством удерживает за письменным столом. Зато самое большое удовольствие для меня, исключая сердечные трепеты и содрогания, пройтись по готовому роману «нулевкой», мягкой и нежной, как замша.
Увы, не все в нашем цеху так же относятся к своему делу. Лет двадцать назад я разговорился с одним литератором-ровесником о том, кто и как работает над замыслом и рукописью. Он поделился своим опытом:
– Я беру закладку в три листа, вставляю в каретку, печатаю – «Первая глава» – и погнал…
– А зачем тебе закладка? – изумился я.
(Для тех, кто произрастал в компьютерную эру, придется пояснить: закладка состояла из трех-четырех листов чистой бумаги, переложенных копиркой. Кстати, писчая бумага стоила недешево, не всегда бывала в продаже, и ее старались расходовать экономно.)
– Что значит – зачем? – удивился он. – Жалко же бумагу! Приходится писать сразу набело в трех экземплярах. Два для издательства, последний себе в архив.
Поверьте, написать роман сразу набело – это как спуститься в метро с завязанными глазами, поймать чью-то руку и, сняв повязку, выяснить: перед тобой именно та женщина, какую ты искал всю свою жизнь. По теории вероятности, возможно, конечно, и такое, но ни о чем похожем я никогда не слышал. Понятно, что книги, написанные таким «экономным» способом, долго не живут, да и вообще не живут: читать их – мука. А кому охота мучиться за свои же деньги? Но должен заметить, во времена моей советской литературной молодости авторы, сразу писавшие набело, являлись скорее исключением. Наоборот, даже самый малоодаренный сочинитель старался всеми силами улучшить свой опус. Если не получалось, а книга уже стоит в тематическом плане, на подмогу приходили опытные редакторы, умевшие из беспомощного нагромождения слов, загнанных в абзацы, как в Освенцим, сделать нечто терпимое. Не шедевр, конечно, но читать можно, если ничего другого под рукой нет.
Ситуация катастрофически ухудшилась с появлением интернета и возможности мгновенно, нажатием кнопки свой черновик сделать достоянием публики, то есть опубликовать в блоге или ЖЖ. Напомню, в XIX веке даже личные письма сочинялись с черновиками. Сочинения в школе, кто помнит, мы тоже писали с черновиками, на экзаменах для этого выдавались специальные листки. И правильно: набело только национальность в пятом пункте анкеты указывали, и то часто ошибались. А книгу к выпуску при советской власти, как правило, готовили несколько лет (бывало, и десятилетий), и у автора, хочешь не хочешь, оставалась масса времени для улучшения написанного. Торопливость мешала даже классикам. Вспомните упреки современников позднему Достоевскому. Очевидная неряшливость проявлялась даже в сочинениях талантливых, но неутомимых советских скорописцев вроде Константина Симонова, а позже Юлиана Семенова, чьи книги шли на ротатор с колес. Это все замечали, осуждали и посмеивались, иногда зло: