Одушевленное чудовище
Карл Маркс был лондонским политэмигрантом, жившим на деньги родственника, имевшего табачные плантации, и друга, владевшего хлопковой фабрикой. Ревизовав наследство Адама Смита, он и прославлял торгово-промышленный капитализм, и предрекал его гибель. Смит верил в «невидимую руку» свободной торговли; Маркс хотел «простых и разумных связей» между человеком и природой. Торговый обмен полон мистики; природа это причуда. Люди фетишизируют природу, не понимая определяющей роли труда в сотворении стоимости. «До какой степени фетишизм, присущий товарному миру… вводит в заблуждение некоторых экономистов, показывает скучный и бестолковый спор о роли природы в создании меновой ценности». На деле, считал Маркс, в создании стоимости природа участвует не больше, чем в определении валютного курса.
Любой товар, например сюртук, соединяет в себе два элемента – природное вещество и труд. Маркс не отрицает материальность сюртука, но принимает ее за скучную данность. Труд потребляет или даже пожирает сырье, создавая стоимость: товары суть «сгустки труда». Маркс перебирал еще несколько метафор для прояснения этих отношений между природной материей и человеческим трудом. Сырье без труда бесполезно – железо ржавеет, дерево гниет, хлопок портится. Спасает их только труд. «Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых». Труд и пожирает сырые материалы, и воскрешает их к новой жизни. «Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению», вещи превращаются из сырья в товар. Огонь, воскрешение, спасение; но Маркс употреблял и биологические метафоры, такие как метаболизм. Открытие им классовой борьбы связывают с увиденным им крестьянским протестом против огораживания лесов, развернувшимся в Пруссии. Маркс ценил работы немецкого биохимика Юстуса фон Либиха, описавшего деградацию почв и проложившего путь к использованию химических удобрений; предполагают даже, что эта метафора подсказала ему подход к определению отчуждения труда.
В главе «Капитала», названной «Процесс труда», Маркс делает следующий шаг. Труд создает из природы нечто третье, что не является ни трудом, ни сырьем. Ему нужна метафора, которая поможет понять соединение двух разных начал в рождении нового качества. Эта риторическая потребность возвращает Маркса к идее Уильяма Петти, английского экономиста XVII века. «Труд есть отец богатства, земля – его мать», – цитировал Маркс. Как же определить процесс их соития? Перебрав эти метафоры, Маркс предлагает еще одну, которая переносит субъектность с человека на сырье. Значение сырого материала, например хлопка или угля, состоит в том, что он впитывает (Aufsauger) в себя человеческий труд. Эта женская, материнская позиция не очень активна; и все же она противостоит труду как вполне самостоятельное начало. «Сырой материал имеет здесь значение лишь как нечто впитывающее определенное количество труда». Впитывая труд, хлопок превращается в пряжу. «Пряжа служит теперь только мерилом труда, впитанного хлопком». Труд пожирает сырье, природа впитывает труд – этим достигается некая симметрия. В применении к сырью и труду эти оральные метафоры – пожирать, вбирать, питаться – определенно нравятся Марксу больше, чем генитальная идея соития, найденная им у Петти. Чтобы создать 10 фунтов пряжи, нужно 6 рабочих часов ручного труда прядильщицы: хлопок, таким образом, впитал эти часы труда, чтобы стать пряжей. Потом эта пряжа впитает еще многие часы труда, чтобы превратиться в сюртук. Так и центнер угля, добытый из недр земли, впитал определенное число часов шахтерского труда. Товары множатся, вступая в новые взаимодействия. Вновь эротизируя, итоговая формула Маркса поражает игривым великолепием: «присоединяя к мертвой предметности живую рабочую силу, капиталист превращает стоимость – прошлый, овеществленный, мертвый труд – в капитал, в самовозрастающую стоимость, в одушевленное чудовище, которое начинает „работать“ как будто под влиянием охватившей его любовной страсти».
Одушевленное чудовище возвращает нас к Гоббсу. Это Левиафан, объединявший суверена и народ в едином образе. Свойственна ли, однако, левиафанам, как они известны политической мифологии, любовная страсть? Кажется, нет; все они представлялись одиночками, не имевшими ни партнеров, ни пола. Должны ли мы понимать капитал Маркса как одинокое чудовище, которое начинает само над собой «работать», будто занимаясь мастурбацией, и в этом секрет его самовозрастающей страсти? Экстатический образ государственного чудовища, ублажающего само себя и тем бесконечно творящего капитал, помогал Марксу отойти от не устраивавшей его эротической схемы «мать-природа, отец-труд». Она оставляла слишком много места природному сырью, мертвой предметности и конечной вселенной.
Неразделение труда
В течение многих веков истории, вплоть до Промышленной революции конца XVIII века, а во многих местах мира и много позже, почти все человечество жило натуральным хозяйством. Научный прогресс, экономический рост и дальняя торговля происходили отдельно от этого молчаливого большинства, в портовых анклавах атлантической цивилизации. Вот как описывает это не вполне мирное сосуществование Фернан Бродель: «С одной стороны, крестьяне жили в своих деревнях почти автономно, находясь в состоянии почти полной автаркии; с другой стороны, уже начала распространяться рыночно ориентированная экономика… То были две вселенные, два чуждых друг другу способа жизни, но объяснить эти две целостности можно только вместе». Крестьянский способ жить своим домом, семьей и натуральным хозяйством Бродель называл «материальной жизнью», противопоставляя ее «экономической жизни», которая возникает с развитием рынков. Сюда входит добыча ресурсов, изготовление товаров, их транспорт, обмен и, наконец, потребление; все это меняет свою природу, когда крестьянин, рыбак, шахтер становились продавцами, а добытые или созданные ими вещи становились товарами. Так «капитализм развернул свою экспансию, постепенно создавая тот мир, в котором мы живем и, уже на той ранней стадии, предопределяя этот мир».
Если крестьянин приходит на рыночную площадь ближайшего городка, чтобы продать там яйца или курицу с тем, чтобы заработать несколько монет, которыми он заплатит налог или купит железный наконечник плуга, он все равно остается внутри огромного мира крестьянской самодостаточности. Однако он не прочь участвовать в пространстве экономического обмена, и он там станет бывать все чаще; к примеру, он может подрабатывать в городе как отходник, занимаясь там ремеслом трубочиста или нанявшись на подсобные работы. Он может и вовсе стать торговцем, перепродавая товары, добытые или сделанные другими людьми. В рыночной экономике этот труд и материал, как и все ресурсы, товары, вещи и, наконец, люди, приобретали обменную стоимость.
Наш крестьянин мог предаваться всем своим занятиям одновременно – например, пахать землю весной, плести корзины летом, подрабатывать в городе зимой. Потом, однако, пришло время специализации: в конкуренции побеждал тот, кто сосредотачивался не только на одном-единственном ремесле, но на одной-единственной операции внутри этого ремесла. В знаменитом примере Адама Смита успешная фабрика по изготовлению булавок разделила этот процесс на 18 операций, и для каждой там был свой специалист. Смит говорит, что необученный человек мог бы, вероятно, сделать одну или несколько булавок за день; но в соседней мастерской по изготовлению булавок работало десять человек, и благодаря разделению труда они делали 48 000 булавок в день. По сути, Смит описывает конвейерное производство: один человек вытягивает проволоку, другой ее распрямляет, третий обрезает, четвертый затачивает, и каждый повторяет свою операцию около пяти тысяч раз, каждый рабочий день. Они все равно оставались бедны, рассказывал Смит, но их продуктивность была в тысячи раз выше, чем если бы каждый из них делал булавку целиком.