Политические ученые экспериментировали с разными названиями для такого государства: государство-рантье, неопатримониальное, мафиозное, суперэкстрактивное государство… Паразитическое государство лучше всего подходит к данному случаю. Слово «паразит», ныне используемое в биологии, в греческом оригинале как раз и значило «нахлебник»; пора вернуть это полезное слово социальным наукам. Философское обоснование этого понятия представил франко-американский философ Мишель Серрес. Идею макропаразитизма развивал чикагский историк Уильям Харди Маклейн: занимаясь культурными контактами восточных обществ, он сопоставлял макропаразитизм элит с микропаразитизмом бактерий. Действуя вместе как мельничные жернова, они регулировали численность обществ, разрушая их структуры.
Применительно к государству паразитизм есть крайняя форма меркантилизма. Сохраняя многие свойства меркантильного государства, и в частности нацеленность на рост золотого запаса за счет сырьевого экспорта и сдерживания массового потребления, паразитическое государство отказывается от выполнения других государственных функций, таких как обеспечение публичных благ или развитие социального капитала. Паразитическое государство формируется на точечном ресурсе при условиях его низкой трудоемкости, что освобождает такое государство от зависимости от труда и людей, и монопольного – обычно картельного – ценообразования. В таком государстве происходит неслыханное: само население становится избыточным. Общество тут не может сказать государству «нет налогов без представительства», как оно говорило во время всех революций, потому что петрогосударство зависит не от налогов с людей, а от пошлин или прямой ренты с торговли сырьем. Поскольку государство извлекает свое богатство не из налогов, налогоплательщики не могут контролировать правительство. Раз государственный промысел требует сравнительно мало труда, у трудящихся нет возможностей для забастовки. Богатство нации не зависит от труда и знаний народа, поэтому здравоохранение и образование становятся неактуальными для национальной экономики. Вместо того чтобы быть источником национального богатства, люди теперь зависят от благотворительности государства. Население привыкает к субсидиям, которые получает. Эти субсидии могут быть натуральными, как газ, электричество или бензин по льготным ценам, или денежными. В любом случае эти выплаты невыгодны государству, и оно стремится их сократить, что становится главной внутриполитической проблемой, более важной, чем налоги. В такой биополитике население убывает вследствие не намеренного уничтожения, а систематического пренебрежения. В результате образуется порочный круг: чем больше государство полагается на природные ресурсы, тем меньше оно инвестирует в человеческий капитал; чем ниже развитие человеческого капитала, тем больше такое государство зависит от ресурсного промысла.
Паразитическая элита – тот самый 1 %, но на деле сотня или тысяча семей – заинтересована в росте доходов и верит в свое право извлекать их из природы и народа. Бывает, что этот ее интерес совпадает с ростом всеобщего благополучия, когда волна прогресса поднимает всех, бедных и богатых, вверх. Другая метафора той же идеи – просачивание вниз: когда богатые становятся еще богаче, они больше тратят и инвестируют, и от этого выигрывают бедные. Однако все это происходит только в годы экономического роста; историк знает, как редки такие моменты, но экономисты склонны принимать их за норму жизни. Гораздо чаще суверену приходилось укреплять себя за счет народа в условиях «стационарного государства» (Адам Смит); для этого были придуманы хитроумные механизмы – налоги и пошлины, инфляция и госдолг, и, наконец, прямые реквизиции.
«Великое ускорение»
Десятилетия после Второй мировой войны были периодом «Великого ускорения»: население мира росло по экспоненте, а потребление многих ресурсов, от зерна до нефти, росло еще быстрее. Сдерживаемый холодной войной, мир сделал паузу в росте неравенства. Коллапс Советской империи снял самоограничения; экономическое неравенство – источник политического зла – стало расти так же быстро, как раньше это случалось только в победивших империях. Чувствуя приближение климатической катастрофы, люди эпохи антропоцена перестали сдерживать древние инстинкты. Пир во время чумы всегда был популярной темой фантазий; XXI век воплощает их в глобальной реальности. Чудовищный взлет неравенства, случившийся после окончания холодной войны, является именно таким пиром, и скорее всего последним: элиты раньше видят признаки катастрофы, быстрее впадают в панику и, не в силах потреблять еще больше, запасают впрок. Политэкономия сливается с социальной экологией, требуя радикального изменения поведения людей, особенно в развитых странах. Мы знаем, к примеру, что для предотвращения катастрофы отказ от мяса важнее отказа от бензина. Северное полушарие должно вдвое сократить потребление мяса. Но никакое правительство, которое зависит от народа, не позволит себе такое изменение жизни, не менее радикальное, чем то, чего хотели римские первохристиане или русские большевики. Наверное, республиканский идеал всеобщего просвещения и добровольного самоограничения может тут помочь. Скорее, государству или международной системе государств придется заняться новым просвещением, а при необходимости рационированием. Левиафан должен стать зеленым или его просто не станет.
«Великое ускорение» второй половины ХХ века закончилось глобальным кризисом в ожидании климатической катастрофы. Ее ожидание создает новую парадигму – прогресс вне роста. Если разные природные ресурсы имеют разные политические свойства, то подсчет валового продукта становится бессмыслен; гораздо важнее качественные характеристики, они должны меняться и расти. Исчисляемый в деньгах, как это делают сегодня, валовой продукт – это способ монетизации природы и труда, показатель торгового оборота их продуктов, но он не отражает человеческую активность. Представьте общество, состоящее из тысяч натуральных хозяйств, которые принимают совместные решения, но не обмениваются друг с другом (примерно так, между прочим, представляли себе общественный идеал отцы-основатели США). Валовой продукт такого общества был бы нулевым, хотя потребление, производство и отходы – при удаче все это могло неограниченно расти. Но натуральные хозяйства принадлежат вчерашнему дню. Подумайте о сегодняшнем дне, когда огромная часть труда – особенно женского труда, связанного с работой по дому, воспитанием детей, заботой о людях, – остается неоплаченной и неучтенной в показателях ВВП. Этот индикатор роста безнадежно устарел. Пока национальные государства существуют, главными их показателями станут гигатонны выброшенного в воздух карбона, и, чтобы выжить всем вместе, страны будут соревноваться не в росте национального продукта, а в уменьшении национальных эмиссий.
Речь идет о глубоко непопулярных мерах; никто не знает, как их проводить в демократических обществах в мирное время. Климатическая катастрофа начнется через двадцать лет, а воздерживаться надо сейчас; люди не настолько рациональны, чтобы это делать. Наводнения начнутся в условной Голландии, а воздерживаться от мяса и бензина надо и в условной Швейцарии; люди не настолько добры, чтобы это делать. Профилактические меры должны быть долгосрочными, радикальными и всеобщими, но люди разочарованы и разобщены, а их лидеры не понимают настоящего и боятся будущего. Пережившее священные империи и мировые войны, человечество никогда больше, чем сейчас, не нуждалось в общественном договоре. Но теперь это должен быть не контракт людей между собой, но мирный трактат между людьми и природой; и такой мир вряд ли будет заключен без учредительных жертв с обеих сторон. Если демократическая политика, основанная на предсказании и просвещении, не поможет делу, решения придется принимать в условиях чрезвычайного положения: в демократической программе Зеленого нового курса на это указывает уже название, содержащее аллюзию на политику, начавшуюся Великой депрессией и кончившуюся Великой войной. Пока ясно одно: Новая климатическая политика объединит три элемента – экологию, политику и экономику, именно в этом порядке. В очередной раз мы стоим на пороге новой эры. Эта книга о прошлом, не о будущем, но только знание о прошлом помогает нам понять настоящее.