Поэтому они никак не могли снять мою одежду, сказали мне мелкие сестры, по крайней мере, пока они не закончат изображать международную пару. И они были настроены идти и продолжать игру, как только я их покормлю. О’кей, сказала я, но когда я вернусь с моей пробежки, они должны быть дома и снять с себя все мои шмотки. И еще мои туфли на каблуках они должны снять. «Отдайте мне их, – сказала я. – Вы их испортите». И я взяла у них мои туфли, прекрасно зная, что как только я выйду из дома, они их тут же наденут. «И не смейте залезать в комод, где лежит мое нижнее белье». – «Это не мы, – возразили мелкие сестры. – Это мама. Мама забирает его теперь целыми грудами, как только ты утром уходишь на работу».
И верно. Она это делала. Я это с ней уже проходила, предупреждала, чтобы она не трогала мои шмотки, в особенности нижние, предупреждала, чтобы она вообще не заходила в мою комнату. С самого первого дня этого ее поворота на сто восемьдесят градусов, с того времени, как она влюбилась в настоящего молочника – или перестала притворяться, что она всегда не была влюблена в настоящего молочника, – она постоянно заглядывала в зеркало, и ей не нравилось то, что она там видела. Она стала хмуриться, задерживать дыхание, втягивать живот, потом выпускать его, а как иначе – ведь дышать-то ей нужно было. Потом она со вздохами разглядывала все физические детали, а я думала, ведь ей пятьдесят. Слишком стара, чтобы вести себя так. И тут еще была моя одежда. Она рылась в ней, хотя сначала, сказали мелкие сестры, она рылась в своих вещах, вывернула все, сказали они, наружу. Она была очень грустна, сказали они, потому что ее белье, все, что у нее есть, было старомодным, не подходящим для момента, и поэтому, сказали они, она дождалась, когда ты уйдешь на работу. Так и начались ее рейды. Я поймала ее за этим как-то раз сама уже после выписки молочника из больницы. Я вернулась с работы раньше обычного – она была в моей комнате, просматривала мои шмотки. Мой шкаф был открыт, мои коробки с обувью открыты, моя шкатулка с ювелирными украшениями открыта, моя коробка с косметикой была пуста, а все ее содержимое у нее на лице или вывалено на мою кровать. Кроме того, она перенесла половину моих шмоток в свою комнату и не только моих, но и часть шмоток второй сестры, потому что вторая сестра, подвергнутая наказанию, уехала в спешке и не успела собрать и забрать свои вещи. Дело не ограничилось мной и второй сестрой. Мама еще нанесла визит первой и третьей сестрам, что примечательно, сделала она это в то время, когда, как ей было известно, ни одной, ни другой не было дома. К первой сестре она пришла под предлогом посетить внуков, а к третьей под предлогом позондировать, почему нет никаких внуков. На самом же деле ходила она туда с целью порыться и в их вещичках. Мужья впустили ее без всякой задней мысли, задняя мысль не появилась у них и когда она поднялась наверх, а потом спустилась с руками, полными вещичек их жен, и поковыляла на улицу. Она пришла домой нагруженная, сказали мелкие сестры, так что всех нас, сестер, затронула эта любовная революция с настоящим молочником. Что же касается ее долгосрочных уличных молитв на ногах, ее молитв по часослову, ее свирепо-добродетельных, агрессивных молитв в часовне, то, как сказали мне мелкие сестры, «она вместо этого ставит на проигрыватель Лео Сейера и его “Когда ты нужна мне”, и “Не могу перестать любить тебя”, и “Когда ты рядом, я хочу танцевать”». И вот я пришла с работы и увидела ее – она терзалась, перебирая мои пояса, сумочки, шарфики, но, главным образом, ее терзания касались того, как ее собственное тело предало ее. Не краснея и даже не давая себе труда сделать виноватое лицо, когда ее поймали на месте преступления, она сказала: «Ты никогда не думала, дочь моя, купить туфли на более низком каблуке?» Я хотела тут же вспыхнуть и указать ей на неприемлемость такого поведения – она не должна рыться в том, что ей не принадлежит. Как бы ей понравилось, хотела спросить я, если бы она узнала, что, когда она отправляется в часовню помолиться или к соседкам посплетничать, мелкие сестры тут же несутся в ее комнату? Залезают в ее кровать, надевают ее ночные рубашки, читают ее книги, в шутку молятся, в шутку сплетничают, изображают, будто готовят травяные отвары и отравы, всякое другое варево, по очереди изображают ее, что они и так часто делают. Но из-за ее паники и потому что она, казалось, вошла в какой-то уязвимый, регрессивный, странный переходный период, я вдруг поймала себя на том, что вручаю ей пару туфель с ремешком сзади и говорю: «Попробуй эти, ма».
Отношение к настоящему молочнику во всем районе, казалось, стало другим. Даже я обратила внимание на последние разговоры большой банды благочестивых женщин – теперь разжалованных в экс-благочестивые – и на то, что между ними ожило старое любовное соперничество. После первоначальных обращенных к Господу молитв с просьбой сохранить ему жизнь и их удовлетворения, после дальнейших молитв о его полном выздоровлении некоторые из этих женщин обнаружили, что, пока они молились в часовне с закрытыми глазами, сцепив руки, протирая скамьи своим благочестием, мольбами и коленными чашечками, другие воспользовались преимуществом их истовых, затяжных молений, они временно сократили до минимума собственные моления и понеслись в больницу, чтобы первыми увидеть настоящего молочника. Обнаружив это, все пришли в движение. Молитвы, если они и случались, произносились в спешке. Экс-благочестивые женщины заранее извинились перед Господом, заверив Его, что это дело временное, и никогда ничем другим, кроме как временным, они его не рассматривали, что вскоре они вернутся к нормально-формальным молитвам, а пока, если Он не возражает, то они урежут и укоротят все пункты молитвенного списка, но не для того, чтобы в освободившееся время вставить другие молитвы, а чтобы сократить время на молитвы вообще, временно вычтя из них пока большую часть. Они тоже не совсем забыли, что они женщины. Они теперь тоже, как и мама, пекли пироги, украшали торты, кормили его бульоном, примеряли одежду дочек, их косметику, их ювелирные штучки и скакали на дочкиных каблуках, носясь из дома в больницу и назад. Позднее, когда настоящий молочник вышел из больницы, они продолжали метаться и были постоянно заняты: навещали его дома, проверяли, как он устроился после больницы.
Но у мамы, однако, была фора, так как она первой получила сообщение от Джейсон. Благодаря Джейсон, которая была влюблена в своего мужа Найджела, а потому под этим углом не интересовалась настоящим молочником, мама сумела первой попасть в больницу. Ее тут же захомутала полиция и увела на допрос в какую-то тесную больничную кладовку. Почему она хочет видеть этого человека, этого террориста, которого они только что пристрелили как врага государства, спрашивали они. Конечно, было ясно, что они, эти полицейские, пытаются провентилировать, не получится ли у них сделать агента из этой средних лет герлфренды раненого средних лет деятеля военизированного подполья. Может быть, она раскроет им личности тайных неприемников? Сообщит о тайных планах неприемников? Поможет им уничтожить этого проклятого врага с корнями? Однако получилось так, что сразу же следом за мамой в больницу пришли еще три наверных герлфренды того же раненого подпольщика. Потом появились еще четыре. У полиции кончились маленькие импровизированные допросные комнаты, где они пытались завербовать эту популяцию на предмет осведомительства. А это означало, что им пришлось увезти женщин в полицейские казармы, которые, ввиду растущего количества герлфренд, уже не могли обеспечивать скрытность ситуации в той мере, в какой это хотелось бы полиции. Сотрудники этой службы, бродившие по больничным коридорам, перехватили еще двух среднего возраста герлфренд, которых тоже увели на допрос. К этому времени закон, видимо, начал уже почесывать себе затылок. «Сколько же их у него? Что он за бабник такой? И когда между своими любовными похождениями этот Валентино
[38] умудряется вести террористическую деятельность?» Прежде чем они успели придумать ответ, это случилось еще раз, и число средних лет осведомительниц из нашего маленького запретного района, судя по слухам, выросло от десяти до восемнадцати. Откровенно говоря, дело было неподъемное, но неподъемное не только для полиции. Перед неприемниками той страны в нашем районе замаячила перспектива иметь дело с восемнадцатью экс-благочестивыми женщинами, которых, по их правилам, необходимо было подвергнуть психологической экспертизе, чтобы определить, не сделался ли кто-нибудь из них осведомительницей, и неприемники тоже сочли ситуацию неподъемной. И не только неподъемной – смешной. И не только смешной – возмутительной. И не только с точки зрения политической ситуации она была неподъемной, смешной и возмутительной, но и в более приватном плане, ввиду того, что эти женщины считались добропорядочными женами и матерями нашего района.