– В тебе наглости больше, чем в бурундуке.
Первое, что бросалось в глаза в твоем доме, – подавляющее присутствие дерева. Говоря о дереве, я имею в виду настоящее дерево, а не отслаивающийся от прессованной основы шпон, как в моем доме. У нас все дерево можно содрать, как кожуру с апельсина.
Ты зажег лампу, и помещение осветилось, как от бивачного костра. Я заметил чугунный очаг с наколотыми перед ним поленьями. В конце комнаты стоял верстак, которым ты пользовался как буфетом, залепив фотографиями и поставив на него свечи и вазы с ивняком и рогозом. Вся мебель старая, изъеденная, с массой отпечатавшихся на поверхности дерева историй. Запах царил божественный.
– Что здесь? Музей? – спросил я.
Ты подошел к креслу.
– Мое творение. Что скажешь?
– Все очень старое.
– Под стать живущему здесь нудному старику. – Ты опустился в кресло.
– Вы не нудный. – Я сел на диван.
Ты рассмеялся:
– А слово «старый» тебя не смущает?
– В слове «старый» ничего плохого нет. Я тоже старый.
Ты странно покосился на меня.
– Это правда, – кивнул я. – У меня такое чувство, будто я на сто лет старше всех в школе. Старик стариком.
Я обвел взглядом увешанные рамками стены и понял, что в них не картины, а вышитые крестиком религиозные цитаты из Библии и других книг. Ближайший ко мне гласил: «Господь – мой пастырь. Псалом 23» и под ним – квадратными стежками, словно пикселями в видеоигре, было вышито изображение овцы. Напоминало картинку на игровой приставке Хитрюги. Рамок было много. Я поднялся и, обходя комнату, стал рассматривать одну за другой.
«Бог есть свет, и нет в нем никакой тьмы. Первое послание Иоанна Богослова». (Насколько помню, это изречение было проиллюстрировано вышивкой маяка.) «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного Евангелие от Иоанна». (Внизу вышитый крестиком крест.)
– Вот ты и познакомился с моей коллекцией.
– Вы собираете эту чушь? – спросил я, стоя под крестом.
– Если быть точным, не собираю. Их вышила моя бабушка, Господь упокой ее душу. Милдред Мэй, стреляная птица, выросла, собирая чернику в Свангамах. Когда вырученных за чернику денег на жизнь не хватало, поджигали склон и брали плату за то, что помогали погасить пламя. Пожар, как выяснилось, также полезен для роста ягод.
Я вернулся к дивану и сел.
– Что-нибудь выпьешь? – спросил ты.
– Предпочел бы вино, которое пьете вы.
Ты бросил на меня подозрительный взгляд:
– Ты уверен, что тебе уже есть восемнадцать лет?
– Считать по годам глупо. Некоторые подростки старше своих одногодков. Как, например, у нас с Хитрюгой. Когда мы вместе, мне кажется, я старше его лет на пятьдесят.
– Хитрюга – тот, кто любит рисовать воду? Тот, с кем вы недавно ехали на велосипедах по Мельничной дороге?
Я кивнул:
– Да.
– То есть Хитрюга твой младший брат, который любит «Братьев Харди»?
– Нет. Мы с Хитрюгой одноклассники.
Ты прищурился.
– Какого же ты возраста? Сколько тебе лет, Мэтью?
– Четырнадцать, – произнес я, гордясь этой цифрой.
– Четырнадцать?
– Знаю, – продолжил я, не заметив твоей интонации, и как ты сразу побледнел, – все дают мне семнадцать, а то и восемнадцать лет.
Ты поднял бокал с вином, и я увидел, что твоя рука дрожит. Она дрожала и после того, как ты сделал глоток и поставил бокал на сундук.
Неожиданно меня осенило. Я схватил бокал, щедро отхлебнул и нарочно, хотя постарался, чтобы выглядело случайностью, расплескал остаток вина на грудь фуфайки с длинными рукавами.
– Ой!
– Боже праведный! Твое тело демонстрирует признаки паники. Что сказали бы твои родители, если бы увидели такое? – Ты вскочил с кресла и заставил меня поднять руки. – Быстрее! Брошу в раковину в кухне, замочить.
Я вскинул руки, готовый сдаться по всем статьям, но в том, как ты стянул с меня футболку, не было ничего романтического – изо всех сил старался не коснуться пальцами кожи, торопливо сдернул через голову. Однако я ощутил всплеск наслаждения: сердце вспыхнуло тебе навстречу, тело жаждало твоих прикосновений. Я взглянул в твое лицо, но ты в мое не смотрел.
Ты замер – возвышался надо мной и разглядывал покрывавшие половину моего тела синяки.
– Господи, Мэтью! Боже, кто это сделал? Кто бил тебя, бедный мальчик?
Ты потянулся ко мне дрожащей рукой, но она застыла, не коснувшись кожи. На глаза навернулись слезы, на щеке блеснула влажная дорожка. Отняв ладонь, ты вытер лицо, а затем, словно из тебя ушла вся сила, рухнул обратно в кресло. Как мучительно мне не хватало твоих губ, когда ты сидел, сжимая подлокотники; лицо исказила гримаса поражения, и вид твоего отчаяния и опустошенности от того, что́ со мной случилось, тронул, наверное, сильнее поцелуя моих синяков. Нахлынуло чувство, которое я не испытывал с детского сада, поплыли глаза, слез не сдержать. Я разревелся, из стиснутого спазмами горла вырвался стон.
Услышав мою боль, ты поднял голову:
– Бедное дитя, иди ко мне. Бедный мой Мэтью, бедный мой мальчик.
Я в замешательстве стоял над тобой – твоя слабость стала и моей. И вдруг упал на колени и, уронив голову тебе на ноги, расплакался так сильно, как не плакал никогда в жизни. Мое тело сотрясалось, голова дрожала; моя тоска и обида за каждый нанесенный отцом удар вылились потоком слез. Ты гладил меня по волосам и тихо бормотал:
– Не сдерживайся, пусть все прорвется наружу. – И снова гладил по голове.
Сколько времени я плакал? Наверное, достаточно долго, чтобы выплакать все непролитые в жизни слезы. Когда я успокоился, во мне не осталось ни единой слезинки. Ты поднял мою голову и спросил:
– Это сделал твой отец? – И когда я кивнул, крепче сжал и произнес: – Ты величайшее из господних творений, Мэтью. Не забывай об этом.
Было тепло, но меня колотила дрожь. Ты помог мне подняться на диван, снял с кресла одеяло и укрыл меня. Уютно свернулся у моих ног, положил на колени голову, но вдруг смутился.
– Нам предлагают экзамен, Мэтью. Понимаешь? Нам обоим. Он послал тебя ко мне. – Ты показал вверх. – В этом глубокий смысл. Он дает знак. – Ты кивнул так, как кивают люди, которым внезапно открывается истина мира. – Жди здесь, Мэтью.
Ты похлопал меня по колену, взял мою рубашку и пошел в кухню, бросил в раковину и открыл кран. Достал из-под раковины коробку и посыпал порошок в струю воды. Закрыв кран, шагнул к книжному шкафу, взял Библию и вернулся в кресло.
– Я думал, тебе восемнадцать лет. Или по крайней мере надеялся. Ну, может, не точно, не знаю, какой возраст считать правильным, но почему-то восемнадцать засело у меня в голове. Теперь я понимаю почему: это господнее испытание. Тебе ясно?