Итак, два королевских экипажа у Капуанских ворот разъехались: королева с леди Гамильтон, сэром Уильямом и Нельсоном поехали во дворец по названному нами маршруту, а король с герцогом д'Асколи, своим верным Ахатом, — через знаменитые Капуанские ворота, известные в Неаполе по стольким поводам.
Как уже было сказано, Микеле случайно назначил место сбора своих единомышленников именно возле этих ворот, на площади, простирающейся от ступенек церкви Сан Джованни а Карбонара, — там, где шестьдесят лет спустя будет казнен Аджесилао Милано.
К тому времени, когда по ней должен был проехать король, на эту площадь, расположенную вблизи бедных кварталов города, сбежалось более двухсот пятидесяти человек, ибо число добровольцев успело почти удвоиться.
Король знал, что, пока он окружен своими дорогими лаццарони, опасаться ему нечего. Поэтому он был только удивлен, когда среди такого множества собравшихся, при свете фонарей, зажженных через каждые сто шагов, и свечей, горящих перед статуями Мадонн и куда более многочисленных, чем фонари, увидел блеск сабель и ружейных стволов. Он высунулся из экипажа и, коснувшись плеча того, кто казался главарем этого сборища, спросил на неаполитанском наречии:
— Скажи, друг мой, что такое здесь происходит? Человек обернулся и оказался лицом к липу с королем. То был Микеле.
— О! — вскричал он, задыхаясь от радости, что видит короля, от удивления и гордости, что монарх коснулся его. — О! Его величество! Его величество Фердинанд! Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
И все собравшиеся закричали в один голос:
— Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
Если Фердинанд и предполагал, что по возвращении в столицу услышит приветственные крики, то, во всяком случае, не такие.
— Слышишь? — спросил он у герцога д'Асколи. — Какого черта они так галдят?
— Они кричат «Да здравствует король!», государь, — ответил герцог с присущей ему степенностью, — они называют вас своим отцом, спасителем Неаполя.
— Ты уверен?
Крики становились все громче.
— Ну что ж, если им так угодно…
И, высунувшись из окна кареты, он сказал:
— Да, дети мои, это я. Да, это ваш король, ваш отец, как вы совершенно правильно говорите, я возвращаюсь, чтобы спасти Неаполь или умереть вместе с вами.
Эти слова вызвали новый взрыв восторга, который дошел до неистовства.
— Пальюкелла! — закричал Микеле. — Собери человек десять и бегите вперед, несите зажженные факелы, плошки!
— Не надо, дети мои! — воскликнул король: ему это было неприятно. — Не надо! К чему такая иллюминация?
— Чтобы народ видел, что Бог и святой Януарий возвращают его короля здравым и невредимым! Это они уберегли короля от опасностей, которым он подвергался, когда проходил сквозь ряды французов, торопясь возвратиться в преданный ему Неаполь! — кричал Микеле.
— Факелов! Огня! Факелов! — не унимались Пальюкелла и его приятели, бежавшие как безумные по улице Сан Джованни а Карбонара. — Король возвращается к нам! Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
— Ну, пусть, — обратился король к д'Асколи, — по-моему, не стоит им препятствовать. Пусть делают что хотят.
Возгласы Палыокеллы и его товарищей-лаццарони произвели волшебное действие: из домов стали гурьбой выбегать люди с факелами и свечами; во всех окнах зажглись огни; когда добрались до улицы Фориа, то оказалось, что она сверкает, как Пиза в день Луминары.
Выходило так, что возвращение короля, которое после понесенного им поражения должно было стать постыдным, незаметными, превращается, наоборот, в триумф и торжество, как будто он одержал блистательную победу.
У подъема к Бурбонскому музею народу стало уже невозможно терпеть, что его короля везут лошади; люди отпрягли лошадей и вместо них сами потащили карету.
Когда королевский экипаж в такой упряжке доехал до улицы Толедо, с Инфраскаты уже спускалась другая толпа. Она слилась с той, в которой главенствовал Микеле-дурачок, и была не менее воодушевленной и шумной. Ее вел фра Пачифико; он сидел на своем осле и держал на плече палку, как Геркулес палицу; толпа насчитывала не менее двух или трех сотен.
Стали спускаться по улице Толедо — она вся светилась огнями, а толпа с зажженными факелами представлялась фосфоресцирующим морем. Скопление было столь многочисленно, что карета еле продвигалась вперед. Ни один из античных триумфаторов — ни Павел Эмилий, победитель Персея, ни Помпеи, победитель Митридата, ни Цезарь, победитель галлов, — не удостоились шествия, равного тому, какое сопровождало во дворец этого короля-беглеца.
Королева проехала по пустынным улицам и нашла дворец погруженным в тишину, почти безлюдным; потом до ее слуха стал издалека, словно раскаты грома, доноситься какой-то шум. Она вышла на балкон: с улиц и площади до ее ушей доходил какой-то торопливый топот, и она недоумевала, куда народ так спешит. Потом она стала яснее различать этот шум, услышала возгласы, увидела потоки света, спускавшиеся по улице Толедо к королевскому дворцу, и приняла все это за лавину революции. Она испугалась, ей вспомнились 5 и 6 октября, 21 июня и 10 августа, пережитые ее сестрой Антуанеттой. Она уже стала говорить о том, что надо бежать; Нельсон успел даже предложить ей убежище на борту своего корабля, как вдруг ей доложили, что это народ устроил триумфальную встречу королю.
Королеве это казалось более чем невероятным — просто невозможным. Она посоветовалась с Эммой, Нельсоном, сэром Уильямом, Актоном; никто из них, даже Актон, глубоко презиравший человечество, не мог объяснить такое заблуждение целого народа. Они не знали о прокламации Пронио, о том, что король или, вернее, кардинал поручил автору воззвания отпечатать его и расклеить по городу, никому ничего об этом не сказав, а непривычка к философскому мышлению мешала всем этим знатным особам отдавать себе отчет в том, от каких ничтожных обстоятельств порою зависит упрочение или падение колеблющегося трона.
Несколько успокоившись, королева поспешила на балкон; друзья последовали за ней. Только Актон остался в комнате; он презирал мнение черни с тем большим основанием, что неаполитанцы ненавидели его как иностранца, считая виновником всех бед, постигших трон, поэтому он избегал показываться народу, который почти всегда встречал его ропотом, иной раз доходящим до оскорблений. Пока он чувствовал или только полагал, что королева любит его, он демонстративно бравировал такой непопулярностью; но, с тех пор как он заметил, что Каролина стала держаться с ним высокомерно и, похоже, не боится его, он перестал пренебрегать общественным мнением, а просто, надо отдать ему справедливость, стал к нему глубоко равнодушен.
Появление королевы на балконе прошло незамеченным или, по крайней мере, не произвело никакого впечатления, хотя Дворцовая площадь была запружена народом; все взоры, все возгласы, все порывы сердца были обращены к королю, который прошел сквозь ряды французов, чтобы умереть со своим народом.