Хуже всего то, что просто так оторвать клеща нельзя: если под поверхностью кожи останется его ротовая часть, то на этом месте появится небольшая ранка, которая рискует превратиться в долго заживающую язву. Лучше всего удалять клещей с помощью небольшого количества парафина, а если такового нет, то просто прижигать их сигаретой. Тогда они разожмут челюсти и отвалятся сами.
Кроме того, нужно выяснить, нет ли на рептилии старых ран: вдруг она нуждается в помощи! Когда змея регулярно по нескольку раз в год меняет кожу, старая кожа остается лежать блестящим прозрачным слепком самой хозяйки. Но при этом должны еще отвалиться две похожие на часовые стекла чешуйки, покрывающие глаза. Нередко змея, пытаясь скорее избавиться от старой кожи, рвет ее, ползая через колючие растения и по острым скалам, и хотя кожа неизбежно слезает, чешуйки на глазах могут и остаться. Это приводит к частичной слепоте змеи, а если они остаются надолго, то и к полной. Поэтому у вновь пойманной змеи нужно непременно осмотреть глаза.
Глава семнадцатая
ИСТОРИЯ ОБЕЗЬЯНКИ ПО ИМЕНИ КАЙ, ЕНОТА ПО ИМЕНИ ПУХ И ЕДИНСТВЕННОЙ МУРАВЬЕДИЦЫ-КИНОЗВЕЗДЫ, КОТОРУЮ ЗВАЛИ САРА ХАГГЕРЗАК
Чако не отличается разнообразием, но в ходе экспедиции нам все же посчастливилось приобрести экземпляр одного из самых редких видов. Он называется дуркули, или обыкновенная ночная обезьяна, – единственный вид ночных обезьян. У нее огромные глаза, похожие на совиные; спинка серебристо-серая, а брюшко и грудка лимонно-желтые. Днем эти обезьянки спят в дуплах деревьев и в других темных местах, а вечером, как только спускается тьма, вылезают из укрытий и большими компаниями странствуют по лесу в поисках пищи – фруктов, насекомых, древесных лягушек и птичьих яиц.
Когда мы поймали Кай – так мы ее назвали, она была очень худой и выглядела весьма несчастной, но несколько недель хорошей кормежки (а молока и рыбьего жира ей давали вдоволь) сделали свое дело: она стала очаровательным и совершенно ручным существом. Правда, она очень нервничала, так что к ней требовался несколько иной подход, чем к другим обезьянам. Я сделал ей изящную клетку, в верхней части которой находилась квадратная спаленка. Кай была, как и все обезьянки, очень любознательной и не могла оставаться равнодушной к тому, что происходило вокруг. Поэтому даже днем, когда она, как и положено, дремала, она всегда наполовину высовывалась из спаленки, и головка ее забавно покачивалась во сне. Но если в лагере что-то происходило, она тут же просыпалась и, преисполненная любопытства, принималась что-то щебетать.
Она не признавала никакой пищи, кроме молока, крутых яиц и бананов; иногда оказывала нам великую милость и съедала ящерицу. Насекомых она, судя по всему, очень боялась, а когда я предложил ей древесную лягушку, она взяла ее в лапу, понюхала и с отвращением отбросила, а затем резким движением вытерла лапу о стенку клетки. К вечеру она оживлялась и была готова к игре: скакала туда-сюда по своей клетке с сияющими глазами, напоминая мне лемуров-галаго, которых я собирал в Западной Африке. Она ревновала нас к другим животным, особенно к еноту-ракоеду по имени Пух.
Пух был странным существом с большими плоскими ступнями и черными кругами вокруг глаз, что делало его похожим на куда более крупного зверя – большую панду. Надо сказать, у нашего Пуха было явно пессимистическое отношение к жизни, и ходил он с таким видом, будто его раздражает абсолютно все, что, однако, не мешало ему безобразничать. Нам приходилось особенно внимательно следить за его большими руками с длинными тонкими пальцами, поскольку он легко мог просунуть их сквозь прутья клетки и утянуть все, что находилось в пределах досягаемости. Он был даже любопытнее, чем обезьянка Кай, – ему непременно нужно было до всего дотянуться. Еще он любил часами лежать в углу клетки и задумчиво выщипывать волосы у себя на брюшке. Когда он сделался ручным, мы стали просовывать ему в клетку руки и играть с ним. А играть он любил так: легонько покусывал нам пальцы, переворачивался на спину и сучил в воздухе своими большими лапами. Когда же он окончательно приручился, мы сделали ему ошейник и привязывали на длинной веревке к колышку, воткнутому на полянке посреди лагеря; поодаль на такой же веревке мы привязывали Кай.
Каждое утро, когда Пух замечал корзинку с едой, он принимался дико и жалобно орать, и нам с отчаяния приходилось давать ему что-нибудь, чтобы он заткнулся. Заметив это, Кай начинала выказывать свою ревность, и когда наставала ее очередь получать еду, она делала кислую мину, поворачивалась к нам спиной и демонстративно отказывалась от пищи. Как это ни странно, Кай несколько побаивалась Пуха, зато совсем не боялась двух молодых олешков, чей загончик находился неподалеку от того места, где был вбит ее колышек. Она часто подходила к самым прутьям клетки, и оленята с удивлением обнюхивали ее. Чего она боялась больше всего на свете, так это змей. Когда я принес в лагерь анаконду, о поимке которой рассказывал в предыдущей главе, и вынул из мешка для осмотра, Кай, сидевшая на полу своей клетки, тут же убралась к себе в спаленку, боязливо выглядывала оттуда через дверцу и испуганно фыркала.
Однажды утром, когда мы занимались чисткой клеток, к нам в лагерь пришел молодой индеец и предложил купить у него животное, – как он нам объяснил, это был лисенок. Подумав, что хорошо бы сперва взглянуть на него, мы попросили индейца принести его сегодня же, но чуть позже. День уже клонился к закату, а индейца все не было. Мы решили, что он обо всем забыл и что мы так и не получим этого лисенка. Каково же было наше удивление, когда на следующий день перед обедом он явился в лагерь, ведя за собой на поводке какого-то маленького зверька. Это и был долгожданный лисенок. С виду он напоминал щенка восточноевропейской овчарки и был так напуган, что готов был всех нас перекусать.
Мы поместили его в клетку, поставили полную миску мяса и такую же миску молока и, отойдя на несколько шагов, стали внимательно наблюдать за ним. Судя по всему, нашего Фокси – так мы назвали лисенка – больше всего волновало, как бы войти в контакт с ручными животными, которые подходили к его клетке. Хотя мы кормили его до отвала, он так и норовил поохотиться на кого-нибудь посущественнее...
У нас было множество ручных птиц, которым дозволялось свободно летать по всему лагерю, но когда у нас появился лисенок, пришлось положить этому конец: нам надоело каждый раз, заслышав у лисьей клетки дикие крики, бросать все и кидаться на выручку какой-нибудь птицы-бедолаги, имевшей неосторожность подойти слишком близко. Позже, когда он сделался ручным, мы тоже стали привязывать его на веревке к колышку, хотя и на значительном расстоянии от Кай и Пуха.
К нашему удивлению, у Фокси откуда-то взялись собачьи привычки – стоило нам появиться, как он принимался надоедливо скулить, пока мы не уделяли ему внимания. А уж тогда он начинал с радостью плясать вокруг наших ног и вилять хвостом совсем не по-лисьи.
Результатом одной из наших поездок по деревушкам Парагвая явилось приобретение трех крупных зеленых попугаев, которые оказались страшными говорунами и проказниками. Сначала мы посадили всех троих в одну клетку, думая, что они там прекрасно уживутся. Как бы не так! Попугаи почти сразу же затеяли драку, да с таким страшным шумом, что мы вынуждены были пересадить зачинщика в отдельную клетку, думая, что это разрядит атмосферу. Но мы просчитались, поскольку один из оставшихся оказался еще большим хулиганом. Попугай все время пытался перегрызть сетку, и вот однажды ему это удалось, и он с диким криком вылетел наружу. Конечно, оказался куда ловчее и быстрее нас, и сколько мы ни старались, он все-таки улетел по направлению к лесу, радостно крича и громко хлопая крыльями. Ну все, удрал, голубчик, подумали мы. Каково же было наше удивление, когда на следующее утро мы обнаружили его сидящим на крыше своей клетки и разговаривающим через проволоку со своим компаньоном. Когда мы открыли дверцу, попугай спешно влетел внутрь. Очевидно, он решил, что лучше уж неволя, где его кормят до отвала всякими разностями, чем вольная жизнь в лесу, где пищу еще надо добыть.