— Майкл звонил.
— И что сказал?
— Ну, рассказал, как живет, расспросил о домашних, о тебе и об остальных. Он тоже машину купил.
— Почему же он не приезжает на ней сюда?
— Он очень много работает, — сказала мать и отвернулась, закрывая дверцы буфета.
Значит, он так много работает, думала Айрин, что способен навестить мать только раз в год. Хотя телефонный звонок — достаточно большое одолжение со стороны Его Величества Мужчины. И он швыряет эту подачку собственной матери, а та ловит и еще спасибо говорит…
Я больше этого не вынесу, просто больше не могу. Вот и теперь я зря сделала маме больно, сказав, что Майкл мог бы приехать на своей машине и навестить ее. Все, кого я знаю, только и делают, что причиняют друг другу боль. Все время. Мне действительно пора убираться отсюда. Я не могу больше считать это домом. В следующий раз, если Виктор попытается меня пощупать, если даже просто прикоснется ко мне или станет паскудно себя вести по отношению к матери, я его ударю, закричу, я больше не могу затыкать себе рот, и тогда будет только хуже, потому что это причинит ей еще большую боль, а я ничем не смогу ей помочь и терпеть это больше не смогу. Любовь! Что хорошего в этой любви? Я люблю мать. Я люблю Майкла так же, как и она. Ну и что? Господь милостив и не допустит, чтобы я когда-нибудь влюбилась. Любовь — это просто красивое слово, обозначающее способ задеть кого-нибудь побольнее. Не хочу в этом участвовать. Хочу убраться, убраться, убраться отсюда.
Поздно вечером, выйдя от матери, она пошла не вниз по дороге в направлении Челси-Гарденз, а свернула влево по грейдеру и шла до тех пор, пока путь освещал Викторов прожектор, а потом, срезая угол, снова свернула налево, прямо через поля. В темноте идти было неприятно, она спотыкалась о невидимые под жесткой травой твердые комья пересохшей земли, но фонарика не зажигала, боясь привлечь внимание местной шпаны в кожаных куртках, которая частенько болталась неподалеку от фабрики. Это был тот самый глупый страх, который портил ей все прогулки в одиночестве с тех пор, когда ее школьную подружку Дорис изнасиловала такая вот банда в одном из недостроенных домов Челси-Гарденз, тот самый глупый страх, от которого некуда было убежать, кроме как в вечернюю страну.
Но лесная тропа не вела вниз, к проходу между лавровым кустом и сосной, к ясному вечному вечернему свету. Было тепло и темно; вокруг громко пели сверчки, их пение заглушал постоянный тяжелый гул, от которого дрожала земля, — то ли поток машин на шоссе, то ли шум самого города, небо над которым светилось настолько сильно, что даже здесь, в лесу, тропа была хорошо видна. Но ниоткуда не доносился звук бегущей воды. Она сделала еще несколько шагов туда, к проходу — и повернула назад. Прохода не было.
Она вспомнила, как он тогда перешагнул через порог и пошел дальше, неуклюжий и совсем здесь чужой, а сумеречный свет катился перед ним, как волна. Она тогда испугалась; даже сейчас ей неприятно было об этом вспоминать. Это он во всем виноват. Это случилось с ним — не с ней! Она всегда могла вернуться обратно. И в тот раз вывела его она. А вот войти с этой стороны она могла не всегда.
А он мог? Вдруг сейчас он там, куда она пройти не может?
На следующий день после работы она снова пришла в лес Пинкуса и упорно приходила туда каждые два-три дня в течение двух недель, словно собственной настойчивостью и нежеланием сдаваться пыталась победить в этом странном состязании. В конце второй недели она стала приезжать каждый день, оставляла машину на фабричной стоянке и пешком шла через поля к лесу. Потом обнаружила, что уже протоптала в сухой августовской траве тропинку, и стала менять направление, стараясь не оставлять заметных следов, чтобы тот, другой, не смог за ней пойти. Но скрывать было нечего. Был лес, заросли ежевики, тропинка, дренажная канава, немного дальше, у подножия холма, изгородь из колючей проволоки, натянутой между деревьями. Парочка воробьев, щебечущих над головой, чуть слышный, словно далекий барабанный бой, шум машин на шоссе и звук города — как дыхание огромного, невиданного, спящего зверя в тридцать миль длиной. Жаркое послеполуденное солнце, мягкий голубоватый воздух. Обычно она стояла минутку там, где тропа должна была идти вниз, где должен был быть проход, потом поворачивала назад, тащилась через поля к машине и ехала домой. Она жила в нескольких кварталах к западу от Челси-Гарденз.
Патси и Рик переживали период внезапного бурного примирения, так сказать, последнюю любовную вспышку. Еще в субботу вечером, вернувшись от матери, она попала в самый разгар яростной ссоры. И тут же оказалась в нее втянутой — как член семьи. Когда Патси обвинила Рика в том, что тот спит с Айрин, она была вынуждена защищать и себя, и его; когда Рик обвинил Патси в том, что та несправедливо делит деньги, Айрин вынуждена была заступиться за Патси, которая после этого на нее же и обрушилась, заявив, что Айрин якобы сталкивает всех лбами. Ссора длилась бесконечно долго, и она поняла, что ей остается только одно, и это давно уже следовало сделать: сложить вещи, расплатиться и убраться отсюда.
Патси и Рик просто обалдели и некоторое время пребывали в шоке. Потом Патси удивительно честно поделила банки с малиновым вареньем, которое они вместе варили в прошлом месяце, настаивая, чтобы Айрин взяла ровно половину; она все время плакала, слезы медленно текли по ее щекам, но прощальных слов Патси не произносила. Рик помог Айрин отнести вещи в машину, все время приговаривая: «Вот дерьмо! Ну и дерьмо!» Наступило воскресное утро, и в девятом часу Айрин наконец уехала. Она вела машину, где лежали две картонные коробки и чемодан без ручки, в которых поместилось все ее имущество, вниз по Челси-Гарденз-авеню через площадь, мимо грейдера, к ферме. Три маленькие собачонки затявкали, а доберман начал давиться лаем, услышав в тиши воскресного утра звук подъезжающей к дому машины. Если не считать собак, то ферма в окружении изуродованных автомобильных кузовов выглядела необитаемой. Она подала назад и выехала со двора, повернула направо, на грейдер, и припарковала машину у фабрики красок. Заперла дверцы и в очередной раз двинулась через заброшенные поля под жарким солнцем, обещающим настоящее пекло. Если проход закрыт, я буду ждать там, думала она. Сяду и буду ждать, пока он не откроется. Пусть хоть месяц… В голове у нее шумело после бессонной ночи и бесконечных споров, ссор, объяснений, обвинений, прощений. Она не завтракала, хотя около пяти утра съела коробку соленых хрустящих палочек и выпила кружку молока, пока Рик объяснял Патси, как она его терроризирует, а та внушала ему, что он женофоб… Я буду спать там, у порога, и все время просыпаться и смотреть, не открылся ли проход, говорила себе Айрин. Откройся, откройся, откройся — слово билось у нее в голове в такт шагам. Жаркий свет дня слепил глаза. Откройтесь, глаза, постарайтесь увидеть. Откройся, дверь! Вот и лес, знакомая извилистая тропинка, вот канава, вот заросли ежевики, вот тропа идет вниз, вот сосна с красным стволом, вот порог и открытые двери — двери в мою страну, в мою дорогую страну, в дом сердца моего!
Сумерки окружили ее. Она напилась из ручья, перебралась на другой берег и немного прошла вверх по течению в укромное местечко за двумя кустами бузины, где — это было годы и годы тому назад! — она когда-то спала. Она легла там и немножко поплакала, жалобно и устало, как после потрясения, которое всегда испытываешь, если вдруг исполняется заветное желание. Потом уснула.