В кухонном шкафу — коробки и жестянки советского времени. Лаконичные надписи, детски наивные рисунки, неяркие краски — то ли выцвели с годами, то ли подернулись временной дымкой. Герман достает коробку с надписью «Геркулес», заглядывает внутрь — действительно, овсянка. Желтая банка «Кофе натуральный молотый без цикория» — Герман нюхает, действительно, молотый кофе.
В холодильнике «ЗИЛ» кипяченое молоко в кастрюльке, жирная копченая скумбрия в серой оберточной бумаге (ее рулон лежит сверху на холодильнике), сыр в такой же обертке. Водка «Столичная» с изображением фантома гостиницы «Москва». Подсолнечное масло в литровой банке у плиты. Лук в сетчатой авоське, эта висит на крючке, рядом — самодельные мешочки с травами.
— Надо приготовить что-нибудь легкое, но калорийное, — говорит Герман.
— Кашу манную?
— Умеешь ее варить?
Ариша смеется, включает транзистор, который стоит на подоконнике. Кухню заполняют голоса. «Работает», — говорит Ариша восхищенно.
Герман находит жестянку с надписью «Манка», читает в телефоне рецепт. Ставит на газ синий эмалированный ковш с отбитыми краями. Зажигает. Коробка спичек — тоже гость из того времени. Пока закипает молоко, Герман выходит из кухни и заглядывает в ванную, туалет — ну конечно, и тут восьмидесятые. В прихожей в углу советские деревянные лыжи, обувь, женская и мужская, той поры. Советский болоньевый плащ, шляпа. Всё, как будто только что сняли, то есть будто только что Александр снял.
Герман возвращается на кухню, засыпает манку в молоко, мешает, раздумывая, сошла Веро́ника с ума или нет. Ариша крутит колесико на транзисторе, ловя одну за другой программы.
Белое варево в ковше превращается в кашу, Герман снимает ковш прихваткой, цвет и рисунок которой от старости стерлись, и теперь признать, что это было, нет никакой возможности.
— Мы недавно с Митькой были в музее, смотрели старые механизмы, — рассказывает Ариша. — Все они вполне себе в рабочем состоянии. И у меня возникло странное ощущение. Мне показалось, что люди, которые пользовались этими вещами, знали, чувствовали больше нас. Я подумала: чем больше мы совершенствуем вещи вокруг себя, чем больше изобретаем новых, тем всё дальше уходим от чего-то настоящего, того, что было в самом начале. В начале всего, понимаешь? Митька со мной не согласился. Он сказал, что мы, наоборот, приближаемся к этой изначальной истине. А ты что думаешь, па?
Герман добавляет в кашу сливочное масло, сахар.
— Я думаю, что вещи, прогресс, не имеют отношения к этой… как ты говоришь, изначальной истине…
— А что тогда имеет?
— Не знаю, — говорит Герман, берет тарелку, чистую ложку. — Пойдем попробуем накормить Веро́нику.
От того, чтобы ее кормили, старуха отказывается. Она слаба, но ей явно лучше — всегдашняя ненависть к Герману вернулась. Темные напряженные зрачки так и отталкивают Германа. Она молча показывает пальцем на Аришу. Герман отдает девочке тарелку. Старуха усаживается в подушках, дрожащей рукой принимается есть кашу, тарелку с которой держит Ариша.
— Веро́ника, вызвать тебе врача? — спрашивает Герман.
— И что он мне скажет — зажилась?
Она делает ударение на каждое слово, бросается ими в Германа, точно булыжниками. Глядит на фотографию Александра и, чудом не разбросав содержимое тарелки, целеустремленно засовывает кашу в рот.
— Отлежусь, — говорит. — А она, значит, твоя дочь? Так ты что же — женился?
— Нет. — Герман качает головой.
— Вот в это верю. Ты все делал в жизни не так и не с той стороны. Как и я. Может, ты Морозов? Ладно, — кладет ложку на пустую тарелку, — отправляйтесь домой, уходите, я устала, буду спать.
Ариша относит пустую тарелку на кухню. В комнате тихо, только громко тикает будильник. Давно Герман не слышал этого звука.
— За тобой кто-нибудь присматривает, Веро́ника?
Не реагирует, но когда Ариша заходит в комнату, обращается к ней:
— Ты, девочка, подойди. Если захочешь, заглядывай ко мне иногда.
Ариша кивает:
— Я зайду на неделе после школы.
Старуха крепко сжимает руку Ариши:
— Как знать, может, ты и Морозова, и наш род не исчезнет.
— А Ева? У нее не было детей?
— У Евы? Не-е-ет, Ева не могла иметь детей, бедняжка.
— Веро́ника, ради бога! — Герман морщится. — Зачем выдумываешь?
Веро́ника смотрит на Германа:
— А ты не знал?
— Не знал что?
Ненависть во взгляде Веро́ники сменяется удивлением, потом торжеством нежданной победы.
— Мы с Анной об этом никому не рассказывали. Но я всегда думала, что ты-то знаешь.
Герман прислоняется к косяку, смотрит на старуху.
— Ева еще в школе тогда училась… — Слова-булыжники по одному летят в Германа. — Нехорошая история с ней вышла. Очень нехорошая. Беременность и еще бог знает что. Анна отвела ее по знакомству. Аборт делать. Да что-то там пошло не так. Я ей всегда говорила: все эти твои знакомства — пшик, видимость одна. До сих пор не могу простить это Анне. Я бы сама воспитала этого ребенка — он ведь был точно Морозов.
— В каком году это было? В 1990-м?
Старуха пожимает плечами:
— Возможно. Я не помню уж точно.
44
На следующий день после разговора с Веро́никой, в промежутке между операциями, Герман наливает кипяток в чашку с растворимым кофе, зачерпывает ложку сахара и зависает с ней. За окном идет дождь. Его блики движутся по ординаторской, рыскают по бумагам, столам, халатам. Обессиленный свет облизывает каждый сахарный кристалл в ложке, пока Герман стоит, едва удерживая ее на весу.
— Что, Герман Александрович, вспомнили, что зажим забыли у сегодняшнего аппендицита? — насмешливо-почтительно спрашивает Смирнова, только что ассистировавшая ему.
Рука с ложкой опускается, и сахар сыплется на стол. Соленая морская волна натекает на нёбо Германа, стекает по гортани в пищевод и обжигает внутренности нестерпимой болью. Он выходит из ординаторской и идет, не видя ничего перед собой, по коридорам. Коридоры не кончаются, то заворачивают за угол, то петляют, то расстилаются прямой дорожкой, то спускаются по лестнице вниз и снова раскатывают под ногами клетчатую ленту, потрескивают люминесцентными лампами. В ушах звучит и звучит старческий голос Веро́ники:
— Анна увидала в ванной на теле Евы кровоподтеки. На вопросы Ева не отвечала, молчала, как каменная рыба. Анна, ты же ее знаешь, потащила девочку к врачу, хорошему знакомому. Тот ее осмотрел, сказал, что было жестокое изнасилование и избиение. Одно ребро оказалось сломано. Как мы ни пробовали выяснить у Евы и лаской, и угрозой, что случилось, так ничего и не узнали. В милицию не заявили, чтобы не ломать девочке жизнь. А через пару месяцев Анна, не спускавшая с нее глаз, заподозрила, что та беременна.