Дверь Герману открыла сухая старуха.
— Здравствуйте, Ева у вас?
Опершись на палку двумя руками, старуха впилась взглядом в Германа. Жадно, точно световым лучом в темной комнате, принялась шарить по его лицу. Герману стало неловко от столь неожиданного внимания к своей физиономии. Минуты шли, а старуха ничего не говорила, не приглашала, но и не закрывала дверь. Просто стояла и смотрела на Германа. Наконец в глазах ее мелькнуло какое-то движение, и она, шаркая, удалилась вглубь квартиры, оставив дверь открытой. Герман вошел в прихожую, пахнущую старой обувью и пылью, закрыл за собой дверь.
— Ева, ты тут?
— Герман, иди сюда, — донеслось из комнаты справа.
Комната плыла в зыбких апрельских сумерках. Ева, поджав ноги и укутавшись одеялом, лежала на диване. Вся ее поза, расслабленность и уверенность в теле говорили, что она тут не впервые. Рядом на журнальном столике белела чашка. За открытой форточкой накрапывал дождь. Робко, с перебоями, постукивал в стекло, подсвечиваясь зеленым от вывески «Аптека» на здании напротив. Увидев Германа, Ева попыталась сесть, но тут же упала на вышитую цветам подушку. Засмеялась.
Герман уселся на диван рядом:
— Что ты тут делаешь? Что случилось?
— Это квартира Вероники Петровны.
Видя, что Герман не понимает, пояснила: — Ну Веро́ника. Помнишь, бабушка еще все время ей звонила?
— А-а-а.
— Вон посмотри на фотографию в середине… — Ева указала рукой на стену, на фотографию молодого человека в военной форме.
Герман скользнул взглядом по фотографии, упрятанной в тяжелую раму с бронзовыми завитками. Вокруг были еще фотографии, почти вся стена была ими увешана, другую стену занимала советская стенка. За ее стеклом белели в сумерках дымковские игрушки, солдатики, коллекционные машинки.
— Что случилось, Ева? Что у тебя болит?
— Тут повсюду его фотографии. Мы с бабушкой раньше часто приходили сюда. Бабушка и Веро́ника усаживали меня вон на тот стул у окна. Умилялись и чуть не плакали, восклицая, как я похожа и на отца, и на них обеих, и надо же — как удивительно передаются фамильные черты. Скармливали мне коробку пирожных, только чтобы я сидела спокойно, не вертелась, не болтала ногами и дала им на себя насмотреться, ну то есть на свое, морозовское.
— Ясно. — Герман потрогал руку, лоб Евы. — У тебя температура?
— Они пили ликер, слушали пластинки вон на том самом проигрывателе, смеялись… — Глаза Евы лихорадочно поблескивали, говорила она все быстрее. — Мне разрешали играть всеми этими фигурками, солдатиками, машинками. Непременно указывая, что это папины, что это папа ими играл, а вот этими карандашами он рисовал, а вот эту книжку очень любил. А потом, спустя какое-то время, они всегда заводили разговоры о тебе. И я сворачивала игры, спешно дорисовывала замки, потому что знала, что скоро последует. Веро́ника выкрикивала, что ты ублюдок, что ты сломал Александру жизнь. Из-за тебя ее любимый мальчик оборвал все связи, и теперь она не знает, где он, что с ним, жив ли он, солнце, единственная радость ее жизни — тут она взвизгивала и начинала страшно плакать, рыдать. Говорила, что бабушка выжила из ума, если воспитывает тебя, пусть она приведет тебя, и она, Веро́ника, собственноручно открутит тебе голову.
— Вот как?
— Бабушка тебя защищала и говорила, что нельзя знать наверняка, Морозов ты или нет. Кончалось обычно ссорой между ними. Но потом, спустя время, бабушка снова приводила меня. И все повторялось. Бабушка запретила тебе рассказывать о том, что тут происходило, сказала, что тебя это может сильно расстроить, что…
— Ева! — Герман сжал ее плечи. — Все это очень интересно, но давай сначала с тобой разберемся. Что случилось?
— Я упала. — Она хихикнула. — В книжном. Олегу учебники по английскому покупала.
— Чем ударилась?
— Ну не знаю, не помню. Голова внезапно закружилась. С утра еще чувствовала себя как-то странно, глотать было больно.
— Раздевайся.
Герман включил верхний свет, сумерки за окном сразу сгустились. Ева разделась до нижнего белья травянистого, нежно-зеленого цвета. Герман помог ей. Он придирчиво осмотрел тело сестры. Он знал его как свое — шрамики, родинки, рисунок вен под кожей. Выступающая чашечка колена, нежная ямка на внутренней стороне локтя. Бедра узкие, но изгиб талии присутствует, груди тяжеловатые, не большие и не маленькие. Соразмерные, как и каждая часть ее тела. Ева была сложена хорошо, была действительно красива. Неудивительно, что у нее было столько поклонников. Но Герман никогда не воспринимал ее так, как они. Однажды он попытался объяснить Лидочке, которая вечно обвиняла его в наклонностях к инцесту, что, если не брать во внимание подростковый возраст, когда эрекция возникает даже от шелестения листьев, Ева никогда не возбуждала его и даже не вызывала подобных мыслей. Чтобы почувствовать сексуальное возбуждение, говорил он, нужно посмотреть с некоей дистанции, отделиться, обособиться, но в данном случае это невозможно — они с Евой как сиамские близнецы, спаянные невидимой плотью. Слишком близко. Слишком жалко. Как может собственная рука или нога вызывать возбуждение?
Ничего особенного, кроме красного горла, Герман не обнаружил. Травм не было.
— Старуха дала тебе какую-нибудь таблетку?
Покачала головой, закутываясь в одеяло и подрагивая:
— У Веро́ники нет таблеток. Она их не пьет, принципиально.
— Ладно, в аптеке напротив купим.
Герман помог Еве одеться, собраться. Приобнял ее, поднял с пола пакет из книжного. Тяжелый. Ах да, учебники. И зачем такому, как Олег, учебники по английскому?
Старуха вышла их проводить.
— Пока, Веро́ника, — сказала Ева, обняв старушку.
— До свидания, — сказал Герман.
Ответный взгляд был таков, что Герман бы не удивился, если бы старуха достала из халата пистолет и навела на него. Надо же, а он и не предполагал столько лет, что есть человек, который его люто ненавидит.
Когда старуха закрыла за ними дверь, Ева удержала за руку Германа, поднесла палец к губам и прислушалась.
— Немного, конечно, есть сходство с дядей Сергеем, — послышался приглушенный голос из-за двери. — Ну, тот, помнишь, был военным врачом, еще уехал в Ташкент, женился там и пропал. Но чуть-чуть. Чуток. Ерунда. Не стоит и надеяться. А походка, на которую ты, Анна, так рассчитывала, ничего не показывает. Ни-че-го.
Герман усадил Еву в машину, включил печку. Сходил в аптеку, купил аспирин, а в продуктовом две банки пепси-колы. Поспешил назад. В воздухе пахло прибитой пылью и горечью почек смелевших с каждым днем деревьев. По ботинкам Германа и мокрому асфальту разбегались, точно разлитые неуклюжим ребенком, разноцветные краски разгоравшихся вывесок. Вот-вот должны были включиться фонари.