Будь я более энергичным и уверенным человеком, добилась бы, чтобы их напечатали. Может, в одной книге с позднейшими вариантами. Мне кажется, люди тогда многое бы поняли и про время, и про мощь его натуры и таланта, до конца не реализованных при жизни.
Впрочем, я прочла в «Антологии Серебряного века», изданной в 2007 году, тронувшие меня слова: «В послевоенных стихах Луговского раскрылась бездна неизвестных возможностей поэта. Его мускулистый и крылатый стих отличается огромным масштабом мысли».
Может, проживи он дольше, Россия обрела бы еще одного крупнейшего поэта. В нем было еще очень много силы. Планы его были грандиозны. Но Бог решил так.
Сейчас Луговской почти забыт. Молодые не знают его стихов. Даже те, кто причастен к литературе. Я дала одному из своих студентов, который числится поэтом, томик отца. Поэт был удивлен, долго держал книгу у себя – читал и перечитывал. А мне было грустно. Какой же ты литератор, если не знаешь тех, кто прошел этот путь до тебя, выстрадав право говорить о главном и важном.
Последний раз я была у них дома незадолго до их отъезда в Ялту. Папа был очень расстроен, даже подавлен. Накануне или за несколько дней до этого состоялась печально знаменитая встреча с литераторами на даче Хрущева. Когда Хрущев поносил Маргариту Алигер и вообще современную литературу – грубо, хамски, истерично. Попросту орал.
Папа повторял: «Всё возвращается назад. Второй раз я этого не переживу».
Мы утешали его как могли – я робко, Елена Леонидовна многословно и напористо. Ничего не помогало. Потом он прилег – заболело сердце. А мы с Еленой Леонидовной пили чай, о чем-то говорили. Но разговор не клеился. Она была встревожена. Я тоже. Я никогда еще не видела отца в таком состоянии.
Когда они уезжали, мы с Мариной Шаховской, моей двоюродной сестрой, дочерью Нины Александровны Луговской – тёти Нины, – пришли на вокзал проводить. Но опоздали. Поезд уже тронулся.
Мы метались по платформе, а вагоны плыли мимо, всё убыстряя ход. И вдруг откуда-то, как мне показалось, сверху, раздался громовой отцовский голос: «Девки! Дуры! Коровы!» И знакомый хохот. На секунду мы увидели его в окне вагона, и он умчался от нас.
Вот так и получилось, что это были последние слова, которые я услышала от папы. Может, он был прав.
В самом конце мая стали поступать тревожные вести из Ялты. Первый сердечный приступ. Второй. Потом инфаркт. 5 июня его не стало.
В этот день я была в институте, хотя ходила туда уже редко – готовилась к защите диплома и сдаче госэкзаменов.
Мы стояли с ребятами в холле второго этажа, разговаривали, смеялись. И вдруг я увидела плачущую Марину. У меня оборвалось сердце.
– Дядя Володя умер, – сказала она.
Я не заплакала. Весть как-то не сразу дошла до моего сознания. Я даже глупо улыбнулась. Марина обняла меня и зарыдала в голос.
Ребята притихли. Вокруг нас стала собираться толпа.
Я взяла сестру за руку и вывела на улицу. Мы подошли к неработающему фонтану, месту вгиковских свиданий и задушевных разговоров, и сели на край. И вот тут меня прорвало. Теперь уже Марина утешала меня.
Любимый, даже обожаемый, единственный. Мой отец. Как я теперь буду жить без него, без наших нечастых, но всегда таких важных для меня встреч, без его ласковых глаз, точных, вовремя сказанных слов, без его громоподобного хохота и нашего тихого сидения вдвоем, когда он работал, а я что-нибудь читала, иногда с нежностью и любопытством поглядывая на него.
И вот живу. Уже больше полувека.
Были приливы и отливы. Иногда жизнь уносила меня. Я забывала и о потере, и о сиротстве. А теперь что уж говорить… Я сама прабабушка.
Но, как ни странно, ощущение близости не уходит, а даже возрастает. Когда мне бывает трудно, грустно, я беру книгу его стихов. Открываю наугад. Иногда промахиваюсь. Попадаю на что-нибудь патетическое. Но бывают такие совпадения, что сердце замирает.
Часто это сопровождается и горьким сожалением. Как мы все виноваты перед своими родителями, ушедшими от нас. Не расспросили, обделили вниманием, не приласкались, не поняли. У меня это больше относится к маме, которая посвятила мне почти всю свою жизнь. Но и по отношению к папе есть эта непреходящая тоска – недосказанности, недоразгаданности, недопонимания.
Мы встречали его на аэродроме. Из Ленинграда прилетел тогдашний мой возлюбленный, на тот момент почти муж, Толя Вехотко. Мы сидели в автобусе около гроба, держась за руки. Я и сейчас благодарна ему за тот приезд и поддержку, хотя давно потеряла его из виду. Но тогда это было очень важно.
Прощание проходило в Доме литераторов. Народу было много. В какой-то момент я подняла глаза и увидела на хорах Роберта Рождественского и, кажется, Евтушенко. Они стояли, облокотившись на перила, и смотрели вниз. Никогда не забуду отрешенную печаль в их глазах.
Ко мне бесконечно подходили какие-то женщины, большей частью пожилые, или казавшиеся мне такими.
– Вы дочь Владимира Александровича? Как похожа!
Я понимала – это папины поклонницы. Или возлюбленные. Многие плакали, но как-то светло и нежно. Папа умел расставаться, оставляя по себе высокую память. В стороне стояла моя мама – одна из них, но прошедшая через всю его жизнь.
Было много речей. Я их не запомнила.
Хоронили на Новодевичьем кладбище, в старой части. Сейчас вокруг много могил, почему-то всё больше генералы. Тогда, помнится, было довольно пустынно.
Через несколько лет усилиями Елены Леонидовны поставили памятник – серый камень, на котором высечен его профиль, – работы Эрнста Неизвестного.
Все эти годы, прошедшие со дня папиной смерти, 5 июня мы приходим к этой могиле. Сначала нас собиралось очень много, потом всё меньше. А теперь только я со своими детьми и внуками и сын моей покойной сестры Маши с женой и дочкой.
Может быть, когда меня не станет, традиция эта закончится. Но это, наверное, не так уж важно. Останутся его стихи и поэмы. Останутся замечательные книги Натальи Громовой «Узел», «Все в чужое глядят окно», где папа – одно из главных действующих лиц. Такая незаурядная жизнь, такая личность не может пропасть бесследно. Я в этом уверена.
* * *
Из первой редакции поэмы Владимира Луговского «Алайский рынок».
Здесь я сижу. Здесь царство проходимца.
Три дня я пил и пировал в шашлычных,
И лейтенанты, глядя на червивый
Изгиб бровей, на орден «Знак Почета»,
На желтый галстук, светлый дар Парижа,
Мне подавали кружки с темным зельем,
Шумели, надрываясь, тосковали
И вспоминали: неужели он
Когда-то выступал в армейских клубах,
В ночных ДК – какой, однако, случай!
По русскому обычаю большому,
Пропойце нужно дать слепую кружку
И поддержать за локоть: «Помню вас…»
Я тоже помнил вас, я поднимался,
Как дым от трубки, на широкой сцене,
Махал руками, поводил плечами,
Заигрывал с передним темным рядом,
Где изредка просвечивали зубы
Хорошеньких девиц широконоздрых.
Как говорил я! Как я говорил!
Кокетничая, поддавая басом,
Разметывая брови, разводя
Холодные от нетерпенья руки,
Поскольку мне хотелось лишь покоя,
Поскольку я хотел сухой кровати,
Но жар и молодость летели из партера,
И я качался, вился, как дымок,
Как медленный дымок усталой трубки.
Подайте, ради бога. Я сижу,
Поигрывая бровью величавой,
И если правду вам сказать, друзья,
Мне, как бывало, ничего не надо.
<…>
Я видел гордости уже немало,
Я самолюбием, как черт, кичился,
Падения боялся, рвал постромки,
Разбрасывал и предавал друзей.
И вдруг пришло спокойствие ночное,
Как в детстве, на болоте ярославском,
Когда кувшинки желтые кружились
И ведьмы стыли от ночной росы…
И ничего мне, собственно, не надо,
Лишь видеть, видеть, видеть, видеть,
И слышать, слышать, слышать, слышать,
И сознавать, что даст по шее дворник
И подмигнет вечерняя звезда.
45