– Значит, все позади? Она спасена? Конечно, спасена. Иначе бы ты не вернулся.
– Да. Спасена.
Усталый выдох:
– Ты гораздо лучше меня.
Вновь теплится надежда. Мы ранили друг друга, но не смертельно. Брисеиде не причинят вреда, Ахилл опомнится, и рука моя заживет. После этого будет другой миг, а за ним – следующий.
– Нет, – говорю я.
Я подхожу к нему. Касаюсь его теплой кожи.
– Это неправда. Просто сегодня ты вышел из себя. А теперь – вернулся.
Он глубоко вздыхает – плечи поднимаются, опускаются.
– Не говори так, – просит он, – пока не узнаешь всего, что я натворил.
Глава двадцать седьмая
На ковре в нашем шатре валяются три камешка – то ли мы сюда их закатили, то ли завалились сами. Я поднимаю их. Мне нужно за что-то держаться.
Он говорит, и его усталость постепенно исчезает:
– Я больше не стану за него сражаться. Он то и дело хочет лишить меня заслуженной славы. Бросить на меня тень, заставить всех во мне сомневаться. Он не может вынести, чтобы кого-то чествовали больше его. Но он получит урок. Я докажу ему, что его войско ничего не стоит без лучшего из ахейцев!
Я молчу. Я чувствую, как закипает в нем гнев. Все равно что глядеть, как надвигается буря, – и не иметь укрытия.
– Без моей защиты ахейцы будут разбиты наголову. Он будет молить о пощаде – или умрет.
Я вспоминаю, каким он был, когда пошел к матери. Бешеным, возбужденным, закаменевшим. Я воображаю, как он встает перед ней на колени и, рыдая от злости, молотит кулаками по острым морским камням. Они оскорбили его, говорит он. Унизили его достоинство. Запятнали его бессмертную славу.
Она слушает, рассеянно поглаживая длинную белую, гладкую, как тюленья кожа, шею, и затем – кивает. Есть у нее одна мысль, и мыслит она как богиня – яростно, мстительно. Она рассказывает ему, и его плач прекращается.
– И он так поступит? – с изумлением спрашивает Ахилл.
Он говорит о Зевсе, царе всех богов, чья голова увенчана облаками, чьи руки могут метать молнии.
– Да, – отвечает Фетида. – Он передо мной в долгу.
Зевс, верховный уравнитель, выпустит из рук весы. Он заставит ахейцев проигрывать битву за битвой, битву за битвой, до тех пор, пока их не прижмут к морю, пока они не запутаются ногами в якорях и канатах, пока не затрещат за их спинами носы кораблей. И тогда они поймут, перед кем им должно пасть на колени.
Фетида склоняется к сыну, целует его – яркая, пунцовая морская звезда расцветает на его скуле. И затем исчезает в морских недрах, камнем идет ко дну.
Камешки выскальзывают у меня из рук, падают наземь – в случайном ли порядке или намеренном, предсказанием или мимовольным рисунком. Был бы с нами Хирон, он сумел бы прочесть их, предсказать наши судьбы. Но его здесь нет.
– А если он не падет на колени? – спрашиваю я.
– Тогда он умрет. Тогда все умрут. Я не буду сражаться, пока он не преклонит колен.
Он вскидывает подбородок, ожидая упреков.
Я устал. Порез на руке ноет, и весь я словно бы покрыт липким потом. Я молчу.
– Ты слышал, что я сказал?
– Слышал, – отвечаю я. – Ахейцы умрут.
Хирон сказал однажды, что деление людей на народы – худшее изобретение смертных.
– Ни один человек, откуда бы он ни был родом, не должен цениться больше другого.
– А если он твой друг? – спрашивает Ахилл, елозя ступнями по стене розового кварца. – Или брат? Нужно относиться к нему так же, как к чужестранцу?
– Ты задал вопрос, над которым давно бьются философы, – сказал Хирон. – Тебе он, может быть, и дороже. Но ведь и чужестранец – чей-то друг и брат. И чья тогда жизнь важнее?
Мы умолкли. Нам тогда было по четырнадцать лет, и понять такое было непросто. Но нам непросто и теперь, когда нам по двадцать семь.
Он – половина моей души, как говорят поэты. Он скоро умрет, и его слава – это все, что от него останется. Это его дитя, милейшая ему сущность. Могу ли я упрекнуть его в этом? Я спас Брисеиду. Я не могу спасти всех.
Теперь-то я знаю, что бы я ответил Хирону. Я сказал бы: нет ответа. Что ни выберешь, ошибешься.
Вечером я возвращаюсь в стан Агамемнона. Иду и чувствую на себе взгляды – любопытные, сочувственные. Люди глядят мне через плечо, высматривают позади Ахилла. Но я иду один.
Когда я сказал ему, куда иду, на него опять словно бы набежала тень.
– Скажи ей, я прошу у нее прощения, – говорит он, опустив глаза.
Я промолчал. Он просит прощения, потому что теперь у него есть отмщение получше? Которое сразит не только Агамемнона, но и все неблагодарное войско? Но об этом я стараюсь не думать. Он просит прощения. Этого достаточно.
– Входи, – говорит она каким-то странным голосом.
На ней златотканое платье, ожерелье из лазурного камня. На запястьях – браслеты чеканного серебра. Когда она встает, раздается бряцанье, будто бы на ней доспехи.
Она заметно смущена. Но мы не успеваем даже перемолвиться словом, потому что вслед за мной в шатер протискивается Агамемнон.
– Видишь, как я о ней забочусь? – спрашивает он. – Все скоро увидят, как я чту Ахилла. Ему всего-то надо попросить у меня прощения, и я осыплю его всеми почестями, которых он заслуживает. Право же, жаль, что в столь юном муже столько гордыни.
От его самодовольного вида во мне вспыхивает гнев. Но чего я ждал? Это моих рук дело. Ее безопасность в обмен на его достоинство.
– Это делает тебе честь, верховный царь, – говорю я.
– Расскажи Ахиллу, – продолжает Агамемнон, – расскажи ему, как хорошо я с ней обращаюсь. Можешь приходить к ней, когда захочешь.
Он скалится в неприятной улыбке, смотрит на нас. Он явно не собирается уходить.
Я поворачиваюсь к Брисеиде. Я немного выучил ее язык, и теперь заговариваю на нем с ней:
– С тобой и вправду все хорошо?
– Хорошо, – отвечает она на звучном, певучем анатолийском наречии. – Долго ли мне тут быть?
– Не знаю, – отвечаю я.
Я и правда не знаю. Сколько времени нужно железу, чтобы размягчиться, согнуться? Я нежно целую ее в щеку.
– Я скоро вернусь, – говорю я на греческом.
Она кивает.
Агамемнон смотрит мне вслед. Я слышу, как он ее спрашивает:
– Что он тебе сказал?
Она отвечает:
– Сказал, у меня красивое платье.
Наутро все остальные цари со своими войсками уходят биться против троянцев; фтийские отряды остаются у себя в стане. Мы с Ахиллом неспешно завтракаем. Почему бы и нет? Больше нам нечего делать. Можно плавать, можно играть в петтейю, можно весь день наперегонки носиться в колесницах. С самого Пелиона у нас не было столько времени для отдыха.