Казалось, будто я пробежал много верст, но, взглянув себе под ноги, я понял, что ношусь по одному и тому же вытоптанному пятачку, приминаю все ту же сухую траву, будто готовлю круг для танцев. Беспрестанный ужас изнурил и иссушил меня, хотя вокруг меня словно бы образовалось какое-то затишье, странный очаг пустоты, куда никто не мог прорваться и где никто мне толком не угрожал.
Я до того ошалел, одурел, что только к полудню понял, что это все – дело рук Ахилла. Он не спускал с меня взгляда, и едва какой-нибудь воин, вытаращив глаза, замечал меня, легкую мишень, как Ахилл загадочным образом это чувствовал. Не успевал воин и выдохнуть, как уже был мертв.
Он творил чудеса, древки так и разлетались от него в разные стороны, он с легкостью выхватывал копья из искореженных, лежащих на земле тел и убивал ими снова. Снова и снова я глядел, как он выворачивает запястье, обнажая бледную кожу, как его кости-флейты совершают изящный скачок. Я глядел, напрочь позабыв о своем копье, уперев его оземь. Я даже перестал замечать, сколь безобразна смерть, не видел мозгов и раздробленных костей, которые потом буду смывать с тела и волос. Я видел только его красоту, его звенящие конечности, быстрое мелькание ног.
Освободили нас спустившиеся сумерки, и мы, выбившись из сил, еле волоча ноги, вернулись к себе в стан, таща за собой убитых и раненых. Хороший день, говорили наши цари, похлопывая друг друга по спине. Благоприятное начало. Завтра повторим.
И мы повторяли и повторяли. День на поле брани стал неделей, затем – месяцем. Затем – двумя.
То была странная война. Мы не завоевывали новых земель, не брали пленных. Мы сражались ради чести, муж против мужа. Со временем наше противостояние стало делом размеренным: мы, как люди просвещенные, бились семь дней из десяти, а остальное время отдавали празднествам и похоронам. Никаких набегов, никаких внезапных нападений. Наши предводители, когда-то лелеявшие надежды на молниеносную победу, теперь смирились с тем, что война затянется. Наши войска были на удивление равны по силам, день за днем мы сходились на поле брани, но взять верх пока не удавалось ни одной из сторон. Причиной тому отчасти были воины, которые стекались со всей Анатолии, чтобы помочь троянцам и обессмертить свои имена. Славы жаждали не только ахейцы.
Ахилл был в своей стихии. Он с ликованием бросался в битву и сражался, хохоча. Радость ему доставляли не убийства – он быстро понял, что ни один воин не сможет стать ему достойным противником. Даже два воина, даже три. Он не находил удовольствия в примитивной резне и убивал вполовину меньше людей, чем мог бы. Нет, он жил ради наступлений, когда на него неслась целая толпа. И вот тогда, уворачиваясь от двадцати метящих в него мечей, он наконец-то мог сражаться по-настоящему. Он упивался своей силой, будто скаковая лошадь, выпущенная на волю после долгого простоя в загоне. С невероятной, горячечной ловкостью он отбивал удары десяти, пятнадцати, двадцати пяти воинов. Вот оно, вот на что я точно способен.
Мои страхи не подтвердились, мне не пришлось часто бывать на поле брани. Чем дольше тянулась война, тем меньше надобности было в том, чтобы вытаскивать из шатров всех до единого ахейцев. Я не был царевичем, я не рисковал своей честью. Не был я и простым воином, которому надлежало соблюдать приказы, или героем, без которого другим в битве придется туго. Я был изгнанником, человеком без звания, без положения. Если Ахилл решал оставить меня в стане, это касалось только его одного.
Сначала я появлялся на поле брани пять дней из семи, затем три, затем – всего раз в неделю. А потом и вовсе только когда меня об этом просил Ахилл. Просил он нечасто. Обычно он вполне обходился тем, что бросался в гущу битвы один и сражался лишь ради собственного удовольствия. Но время от времени одиночество ему приедалось, и тогда он принимался умолять меня пойти с ним, нацепить загрубевшие от пота и крови кожаные доспехи, карабкаться вслед за ним по горам трупов. Быть свидетелем его чудес.
Иногда, наблюдая за ним, я вдруг замечал небольшое пространство, к которому не приближался ни один воин. Оно всегда было рядом с Ахиллом и, едва я начинал пристально в него вглядываться, делалось все светлее и светлее. В конце концов оно нехотя выдавало свою тайну – бледную как смерть женщину, что была выше всех рубившихся вокруг нее воинов. Брызги крови могли разлетаться во все стороны, но ни одна капля не попадала на ее светло-серое платье. Ее босые ноги, казалось, совсем не касались земли. Она не помогала сыну, ему и не нужно было помогать. Она – как и я – просто наблюдала за ним, огромными черными глазами. Я не мог понять, что таится в ее взгляде, то ли торжество, то ли горе, то ли и вовсе – пустота.
Но все становилось понятно, стоило ей заметить меня. Она скалила зубы, ее передергивало от омерзения. И, зашипев, будто змея, она исчезала.
Рядом с ним я и сам освоился на поле брани, стал чувствовать себя поувереннее. Теперь я различал воинов целиком – не только части тела, бронзу, пронзенную плоть. Я даже мог дрейфовать вдоль боевых линий, прячась за Ахиллом, будто корабль в гавани, выглядывая остальных царей. Ближе всего к нам был Агамемнон, славный своим копьеборством, которого всегда окружали непробиваемые ряды верных микенцев. Из этого надежного убежища он отдавал приказы и метал копья. Правду говорили, в этом деле он был славен: как иначе, когда его копью нужно было перелететь через головы двадцати мужей.
Диомед, в отличие от своего предводителя, был бесстрашен. Он сражался будто дикий, разъяренный зверь – скаля зубы, перемещаясь скачками, нанося быстрые удары, которые не пронзали, а разрывали плоть. Потом он, по-волчьи сгорбившись над трупом, раздевал его, закидывал золото и бронзу себе в колесницу и двигался дальше.
Одиссей встречал врага, полуприсев, будто медведь, с легким щитом и низко опущенным копьем в загорелых руках. Он наблюдал за противником посверкивающими глазами и по мимолетному движению мышц мог определить, куда полетит копье. Когда оно пролетало мимо, не причинив ему никакого вреда, он подбегал к воину и насаживал его на свое копье почти в упор, будто рыбину. К вечеру его доспехи всегда были мокрыми от крови.
Начал я узнавать и троянцев: Париса, небрежно посылающего стрелы с летящей колесницы. Его лицо, даже стянутое, стиснутое шлемом, поражало жестокой красотой – кости у него были тонкими, как пальцы Ахилла. Он был узкобедрым и сидел в колеснице развалясь, с неизбывной надменностью, в окружении рельефных складок красного плаща. Неудивительно, что он стал любимцем Афродиты: похоже, он был так же тщеславен, как и она.
Издалека, лишь мельком, сквозь живые проломы в рядах воинов, я видел Гектора. Он был всегда один, воины вокруг него словно бы расступались, отчего всегда казалось, будто он держится до странного особняком. Он был ловок, спокоен, внимателен, не делал ни единого лишнего движения. Руки у него были большими, загрубелыми от работы, и иногда, когда наши войска уходили с поля боя, мы видели, как он омывает с них кровь, чтобы помолиться без скверны. Он по-прежнему чтил богов, несмотря на то что из-за них гибли его братья, он яростно сражался ради семьи, а не ради хрупкой, как лед, славы. Затем ряды снова смыкались, и он исчезал из виду.