Вода, сначала гладкая как зеркало, теперь идет рябью. Мелкие волны складываются в концентрические круги, и Чернов понимает, что это – хоровод. Подводный хоровод… А он в центре, он тут самый главный…
Как на Вадькины именины испекли мы каравай… вот такой вышины… вот такой ширины… Каравай, каравай, кого хочешь выбирай…
Он и выбрал. Вот эту большеглазую, улыбчивую, с тугой косой. Она чем-то похожа на Нину, и она ему улыбается. Как же призывно, как же страстно она ему улыбается! Руки тянет белые-белые, белее лунной дорожки, приближается медленно, по спирали, и спираль эта закручивается все туже и туже. А ему не терпится! Так хочется, чтобы она не мучила, чтобы обвила наконец шею своими ледяными руками, чтобы поцеловала, чтобы забрала и тепло его, и душу. За такие ласки ничего не жалко, и кровь в жилах то ли стынет, то ли вскипает – ему не понять, да и не хочется понимать. Ему другого хочется, совсем другого…
Она подплыла. Положила ледяные руки на плечи, заглянула в самую душу своими черными бездонными глазами и улыбнулась…
Зубы острые, как колья. Уже не улыбка, но оскал. И не страсть это, а голод. Такой голод, с которым не совладать, который только и остается, что утолить. Любой ценой… Про голод ему кто-то уже говорил. Вспомнить бы. Но не сейчас! Сейчас у него одна задача: вырваться из этих объятий, уклониться от смертельного поцелуя. Это ж надо было так ошибиться в женщине!
И морок разом спал. Видно, забвение, дарованное навками, не длится долго. Видно, ужас вкуснее, чем вожделение. Не важно! Сейчас главное – разжать тонкие, извивающиеся, как пиявки, пальцы, упереться коленом в обтянутую полупрозрачной сорочкой грудь, оттолкнуться от нее, как отталкиваются от бортика в бассейне. Почувствовать, как проваливаются пятки во что-то мягкое, гнилое, как обнажаются, трещат пожелтевшие ребра, а потом снова затягиваются белесой неживой плотью. Мерзость… Очень опасная и очень сильная мерзость. И не одна. С одной бы Чернов как-нибудь справился, отбился бы с грехом пополам. Но хороводы в одиночку не водят. Каравай, каравай, кого хочешь выбирай… Вот его и выбрали. Вот он и есть – этот каравай, а девицы кругом одна другой голоднее и страшнее.
И не отбиться от них… Как ни крутись, как ни старайся, а все равно утянут на дно. Там и попируют. Он ведь каравай…
Но Чернов бился до последнего. Даже страх куда-то пропал, оставляя место одной только холодной ярости. До чего же обидно – умереть вот такой нереальной, бессмысленной смертью! Может быть, именно ярость и позволяла ему держаться на плаву, а когда невидимые руки тянули его на дно, отбиваться от мертвецких объятий и рваться на поверхность. Только силы все равно кончались. Дело осталось за малым. Еще пару таких нырков, и ему – хана…
– …Прочь! – Голос был громкий и требовательный. Вот только Чернов, обессилевший и одуревший от кислородного голодания, так и не мог понять, слышит он его на самом деле или это уже все… агония. И женщина эта… бледнолицая, черноглазая, с распущенными волосами, она на самом деле есть или мерещится? Потому что если на самом деле, то ему конец. Потому что от нее ему не отбиться и от ласк ее не уклониться. Не осталось сил…
Она разомкнула хоровод, вплыла в круг, подплыла к Чернову. Мертвое лицо, мертвые глаза, губы белые, плотно сомкнутые. Наверное, это даже хорошо, что сомкнутые, не так страшно будет умирать. Но глаза лучше закрыть. Насмотрелся…
Чернов и закрыл. Он боролся, как лев, он сделал все, что было в его силах. Кто ж виноват, что он оказался таким доверчивым лопухом? Следовало придумать какую-нибудь антирусалочью сигнализацию, а теперь уже что…
А теперь ледяные пальцы у него на плечах, ощупывают, оглаживают, скользят по шее, и ладони прижимаются к щекам, словно бы он маленький, словно бы его вот так, за щеки, зафиксировали и внимательно разглядывают. Дай-ка я на тебя посмотрю, Вадька! Какой большой ты уже вырос! Большой, но глупый… А потом целуют холодными губами, но не в губы, а в лоб. Опять как маленького…
– Он мой… – И снова не понять, есть этот голос на самом деле или звучит только у него в голове. Глаза, что ли, открыть, взглянуть наконец на свою смерть?
У смерти глаза сначала черные, как два антрацитовых камня, но с каждым мгновением камни эти становятся все прозрачнее, все светлее. И вот они уже цвета чайной заварки, и чаинки в них плавают, тоже водят хороводы. Когда-то Вадька любил смотреть, как кружатся в чашке чаинки, вот и сейчас смотрит. Уже не страшно – скорее, любопытно. Лицо бледное, неживое, а глаза яркие, светло-карие. И смотрят ласково. Прикосновения тоже ласковые, осторожные, только очень холодные. Но ему уже плевать на холод, смотреть бы и смотреть в эти глаза цвета чая.
Он бы и смотрел, если бы она его не оттолкнула – зло и одновременно решительно.
– Уходи… Нельзя тебе здесь…
Сказала и сама ушла под воду. Не нырнула по-рыбьи, а словно бы в самой этой воде растворилась. Но в последний момент Чернов успел заметить, как меняются, наполняются смертельной чернотой ее глаза.
– Уходи… – поплыл над темной водой не то шепот, не то стон, а потом наступила мертвая тишина. Ни звука, ни всплеска в этой тишине. Как в космосе.
Сил хватило лишь на то, чтобы доплыть до берега, выползти на мокрый песок, зажмуриться. Слишком яркая нынче луна, слишком колючие звезды. А русалки такие странные, такие непредсказуемые. По крайней мере, одна, с глазами цвета чайной заварки…
Сколько бы он так пролежал? Не исключено, что до самого утра, если бы тишину не нарушил ружейный выстрел…
* * *
– …Не смотри… – Не то шепот, не то шорох, но, наверное, приказ. У нее нет никакого желания приказа этого ослушаться, нет желания открывать глаза. Она не хочет видеть то, что увидит, стоит только ослушаться и посмотреть. Она и вспоминать не хочет. Забыть бы, чтобы ничего-ничего этого не было.
Если бы не шаги, тяжелые, по-стариковски шаркающие, она бы никогда не открыла глаза. Если бы за этими человеческими шагами не расслышала другие – по-кошачьи мягкие и крадущиеся. Если бы не поняла, что нужно прятаться.
Она спряталась, затаилась в пыльном полумраке своего убежища. Который уже раз за этот страшный день?
Первый раз она пряталась здесь от мамы. Они играли в прятки, в такую специальную, понятную только им двоим игру. Нина всегда пряталась в своем тайнике, а мама всегда искала ее в других местах, никогда не могла найти и очень удивлялась, когда Нина внезапно оказывалась за ее спиной. Про тайник знали только Нина с бабушкой, это была их маленькая тайна.
А шаги становились все громче. Нина открыла глаза, ослушалась приказа. Может быть, это вернулась мама? Они ведь так и не доиграли в прятки. Нина сидела в своем тайнике так долго, что, кажется, уснула, а когда проснулась, мамы в доме не оказалось. Ни мамы, ни бабушки. Бабушка была у воды… И зверь нависал над нею, сшибал хвостом одуванчики, отращивал когти…
А потом Нине велели не смотреть… Но если это вернулась мама! На маму ведь можно смотреть? Если смотреть достаточно долго, то мама даже может понять, что Нина хочет ей сказать. С бабушкой это проще, бабушка понимает ее с полувзгляда. Понимала… Теперь у нее осталась одна только мама…