Часто вспоминалось с грустью, что сама умная, смелая Наталья Козловская тоже называла женщину забавой.
Но как же тогда бабушка? И Королева Марго?
О Королеве я вспоминал с чувством, близким страху,- она была такая чужая всему, точно я ее видел во сне.
Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда, куда все ходят? Это не было желанием физическим,- я был здоров и брезглив, но порою до бешенства хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души.
Я завидовал Павлу, когда он по ночам говорил мне о своем романе с горничною из дома напротив.
- Вот, брат, штука: месяц тому назад я в нее снегом швырял, не нравилась мне она, а теперь сидишь на лавочке, прижмешься к ней - никого нет дороже!.. - О чем вы говорите?
- Обо всем, конешно. Она мне - про себя, а я ей - тоже про себя. Ну, целуемся... Только она - честная... Она, брат, беда какая хорошая!.. Ну, куришь ты, как старый солдат!
Я курил много; табак, опьяняя, притуплял беспокойные мысли, тревожные чувства. Водка, к счастью моему, возбуждала у меня отвращение своим запахом и вкусом, а Павел пил охотно и, напившись, жалобно плакал:
- Домой хочу я, домой! Отпустите меня домой...
Он был, помнится мне, сирота; мать и отец давно умерли у него, братьев, сестер - не было, лет с восьми он жил по чужим людям.
В этом настроении тревожной неудовлетворенности, еще более возбуждаемой зовами весны, я решил снова поступить на пароход и, спустившись в Астрахань, убежать в Персию.
Не помню, почему именно - в Персию, может быть, только потому, что мне очень нравились персияне-купцы на Нижегородской ярмарке: сидят этакие каменные идолы, выставив на солнце крашеные бороды, спокойно покуривая кальян, а глаза у них большие, темные, всезнающие.
Наверное, я и убежал бы куда-то, но на пасхальной неделе, когда часть мастеров уехала домой, в свои села, а оставшиеся пьянствовали,- гуляя в солнечный день по полю над Окой, я встретил моего хозяина, племянника бабушки.
Он шел в легком сером пальто, руки в карманах брюк, в зубах папироса, шляпа на затылке; его приятное лицо дружески улыбалось мне. У него был подкупающий вид человека свободного, веселого, и, кроме нас двоих, в поле никого не было.
- А, ПешкОв, Христос воскресе!
Похристосовались, он спросил, каково мне живется, и я откровенно рассказал ему, что мастерская, город и всё вообще - надоело мне и я решил ехать в Персию.
- Брось,- сказал он серьезно.- Какая там, к чёрту, Персия? Это, брат, я знаю, в твои годы и мне тоже хотелось бежать ко всем чертям!..
Мне нравилось, что он так ухарски швыряется чертями; в нем играло что-то хорошее, весеннее, весь он был - набекрень.
- Куришь? - спросил он, протягивая мне серебряный портсигар с толстыми папиросами.
Ну, это уж окончательно победило меня!
- Вот что, Пешков, иди-ка ты опять ко мне! - предложил он.- Я, брат, в этом году взял подрядов на ярмарке тысяч этак на сорок - понимаешь? Вот я и прилажу тебя на ярмарку; будешь ты у меня вроде десятника, принимать всякий материал, смотреть, чтоб всё было вовремя на месте и чтоб рабочие не воровали,- идет? Жалованье - пять в месяц и пятак на обед! Бабы тебя не касаются, с утра ты ушел, вечером пришел; бабы - мимо! Только ты не говори им, что мы виделись, а просто приходи в воскресенье на фоминой и - шабаш!
Мы расстались друзьями, на прощанье он пожал мне руку и даже, уходя, издали приветливо помахал шляпой.
Когда я сказал в мастерской, что ухожу,- это сначала вызвало у большинства лестное для меня сожаление, особенно взволновался Павел.
- Ну, подумай,- укоризненно говорил он,- как ты будешь жить с мужиками разными после нас? Плотники, маляры... Эх ты! Это называется - из дьяконов в пономари...
Жихарев ворчал:
- Рыба ищет - где глубже, добрый молодец - что хуже...
Проводы, устроенные мне мастерской, были печальны и нудны.
- Конечно, надо испробовать и то и это,- говорил Жихарев, желтый с похмелья.- А лучше сразу да покрепче зацепиться за одно что-нибудь...
- И уж на всю жизнь,- тихо добавил Ларионыч.
Но я чувствовал, что они говорят с натугой и как бы по обязанности,нить, скрепляющая меня с ними, как-то сразу перегнила и порвалась.
На полатях ворочался пьяный Гоголев и хрипел:
- 3-захочу - все в остроге будут! Я - секрет знаю! Кто тут в бога верует? Аха-а...
Как всегда, у стен прислонились безликие недописанные иконы, к потолку прилипли стеклянные шары. С огнем давно уже не работали, шарами не пользовались, их покрыл серый слой копоти и пыли. Всё вокруг так крепко запомнилось, что, и закрыв глаза, я вижу во тьме весь подвал, все эти столы, баночки с красками на подоконниках, пучки кистей с держальцами, иконы, ушат с помоями в углу, под медным умывальником, похожим на каску пожарного, и свесившуюся с полатей голую ногу Гоголева, синюю, как нога утопленника.
Хотелось поскорее уйти, но на Руси любят затягивать грустные минуты; прощаясь, люди точно заупокойную литургию служат.
Жихарев, сдвинув брови, сказал мне:
- А книгу эту, Демона, я не могу тебе отдать - хочешь двугривенный получить за нее?
Книга была моей собственностью,- старик брандмейстер подарил мне ее, мне было жалко отдавать Лермонтова. Но когда я, несколько обиженный, отказался от денег, Жихарев спокойно сунул монету в кошелек и непоколебимо заявил:
- Как хочешь, а я не отдам книги! Эта книга - не для тебя, это такая книга, что с ней недолго и греха нажить...
- Да ее же в магазине продают, я видел!
Но он сугубо убедительно сказал мне:
- Это ничего не значит, в магазинах и пистолеты продают...
Так и не отдал мне Лермонтова.
Идя наверх, прощаться с хозяйкой, я столкнулся в сенях с ее племянницей, она спросила:
- Говорят - уходишь ты?
- Ухожу.
- Кабы не ушел, так бы выгнали,- сообщила она мне не очень любезно, но вполне искренно.
А пьяненькая хозяйка сказала:
- Прощай, Христос с тобой! Ты - нехороший мальчик, дерзкий! Хоть я плохого от тебя ничего не видала, а все говорят - нехороший ты!
И вдруг заплакала, говоря сквозь слезы:
- Был бы жив покойник, муженек мой сладкий, милая душенька, дал бы он тебе выволочку, накидал бы тебе подзатыльников, а - оставил бы, не гнал! А нынче всё пошло по-другому, чуть что не так - во-он, прочь! Ох, и куда ты, мальчик, денешься, к чему прислонишься?
XVI
Я еду с хозяином на лодке по улицам Ярмарки, среди каменных лавок, залитых половодьем до высоты вторых этажей. Я - на веслах, хозяин, сидя на корме, неумело правит, глубоко запуская в воду кормовое весло, лодка неуклюже юлит, повертывая из улицы в улицу по тихой, мутно задумавшейся воде.