Но чаще всего меня отправляли за покупками. Каждое утро Том выдавал мне список со строительной мелочевкой и всякими диковинками, и я обходил магазины на Бауэри и Канал-стрит. К востоку от Бауэри тянулись опасные авеню А, В, С и неблагополучные районы с муниципальными домами – запретная зона на моей ментальной карте острова. В остальной же части Нижнего Манхэттена я нашел те эстетические впечатления, которые искал. Преображение Сохо было еще в зачатке: тихие улицы, чугунные столбы в облупившейся краске. Нижний Бродвей населяли работники швейных фабрик, кварталы ниже Канал-стрит словно не оправились от похмелья семидесятых: казалось, дома сами удивляются, что до сих пор стоят. На Четвертое июля мы с Ви и Джоном Джастисом забрались на старую эстакаду Вест-Сайд-хайвей (закрытую, но не снесенную) и прогулялись по ней мимо новеньких башен Всемирного торгового центра (отдававших брутализмом, но еще не трагедией), за все время не встретив ни единого прохожего – ни белого, ни черного. В двадцать один год меня влекли романтически-пустынные городские пейзажи.
Вечером Четвертого июля в Морнингсайд-Хайтс стоял грохот, точно в Бейруте в войну; мы с Ви отправились на Ист-Энд-авеню, чтобы полюбоваться салютом из квартиры нашей подруги Лизы Альберт. К моему изумлению, за дверями лифта оказалась прихожая. Семейный повар спросил, не хочу ли я сэндвич, и я ответил утвердительно. Мне раньше и в голову не приходило, что мы с Лизой не одного круга. Я и представить себе не мог, что на свете бывают такие квартиры, как у нее, или что у человека всего лишь пятью годами старше меня, как у Грега Хейслера, может быть команда помощников. Еще у него была стройная и ошеломительно-прекрасная жена Пру, австралийка, чьи воздушные белые летние платья напоминали мне о Дейзи Бьюкенен.
Нельзя сказать, чтобы черта, разделяющая бедные и богатые районы, не имела никакого отношения к другой разделительной черте, но все-таки эта первая была не настолько тесно связана с географией, и пересечь ее мне было проще. Зачарованный элитарным университетским образованием, я мечтал, как в самом скором будущем ниспровергну капиталистическую политэкономию посредством теории литературы, пока же образование позволяло мне чувствовать себя совершенно свободно на стороне богатства. В чопорном ресторане мидтауна, куда нас привела на ланч бабушка Ви, приехавшая навестить внучку, мне вручили синий пиджак – к черным джинсам: этого оказалось совершенно достаточно, чтобы меня не выставили за дверь.
Я был чересчур идеалистом, чтобы желать больше денег, чем тратил, и чересчур гордецом, чтобы завидовать Хейслеру: богатые были для меня курьезом, вызывавшим любопытство как показным потреблением, так и столь же показной бережливостью. Другие дедушка и бабушка Ви, когда мы гостили в их загородном доме, демонстрировали мне висевшие в гостиной миниатюры Сезанна и Ренуара и потчевали нас черствым магазинным печеньем. В «Таверне» в Центральном парке, куда нас пригласили на ужин свойственники моего брата Боба, чета психоаналитиков, чья квартира была немногим меньше, чем у Лизы Альберт, я, к своему потрясению, узнал, что за овощи к стейку придется доплатить. Для тестя Боба деньги, казалось, не имели ни малейшего значения; впрочем, мы заметили, что туфля у тещи обмотана изолентой. Хейслер тоже не чуждался широких жестов – например, оплатил невесте Тома билеты, чтобы она прилетела из Чикаго на выходные. Однако же за переделку лофта заплатил Тому всего лишь двенадцать с половиной тысяч: нью-йоркский подрядчик обошелся бы ему раз в восемь дороже.
Мы с Томом не знали себе цену. Брат слишком поздно сообразил, что мог запросить с Хейслера в два-три раза больше, я же покинул Манхэттен в середине августа, задолжав больнице Святого Луки двести двадцать пять долларов. Чтобы отпраздновать конец лета и, если мне не изменяет память, нашу помолвку, мы с Ви отправились в ресторан «У Виктора» на Коламбус-авеню, куда частенько захаживал ее бывший парень-кубинец. Я начал с супа из черной фасоли и, проглотив несколько ложек, почувствовал, что фасоль будто бы ожила и с какой-то злорадной силой впивается мне в язык. Я сунул палец в рот и вытащил узкий осколок стекла. Ви подманила официанта и пожаловалась на случившееся. Официант вызвал управляющего, тот извинился, осмотрел осколок, унес, а вернувшись, выпроводил нас из ресторана. Я прижимал к языку салфетку, чтобы остановить кровотечение, и на пороге спросил, можно ли унести ее с собой. «Да-да», – ответил управляющий и закрыл за нами дверь. Мы с Ви поймали единственное за все лето такси и направились в больницу Святого Луки, которая находилась неподалеку от нашего дома. В конце концов врач сообщил, что порез скоро заживет, зашивать его не требуется, однако же, чтобы получить эту информацию и прививку от столбняка, мне пришлось просидеть там два часа. Напротив меня в коридоре, где я дожидался приема, лежала на каталке юная афроамериканка с огнестрельным ранением в живот. Из раны сочилась розоватая жидкость, но жизни это явно не угрожало. Как сейчас помню отверстие – судя по размеру, от пули двадцать второго калибра: то самое, чего я так боялся.
Пятнадцать лет спустя, успев жениться и развестись, я обзавелся рабочей студией в лофте на Сто двадцать пятой улице, в котором, вспомнив науку Тома, самостоятельно обшил стены гипсокартоном и подключил розетки. Я научился распоряжаться деньгами и ухитрился прикупить дешевое местечко в Гарлеме, поскольку уже не боялся города. Я общался с жившими в доме гарлемцами, после работы ходил в южную часть Манхэттена и спокойно гулял с друзьями по алфавитным авеню, которые понемногу колонизировала белая молодежь. Со временем на прибыль с продаж книги, написанной в Гарлеме, я и сам купил квартиру в Верхнем Ист-Сайде и превратился в человека, который водит младших друзей и родственников на ужин в слишком дорогие для них рестораны.
Городская разделительная линия стала более проницаемой, по крайней мере в одном направлении. Белая власть вновь утвердила свое господство посредством полицейских операций и бремени цен на недвижимость. По прошествии времени самым примечательным в эре белого страха кажется то, что она продлилась так долго. Из всех ошибок, которые я совершил, очутившись в Нью-Йорке в двадцать один год, больше всего жалею о том, что не догадался: здешние черные боятся меня едва ли не больше, чем я их.
Тем летом в последний мой день на Манхэттене я получил от Грега Хейслера чек за четыре недели работы. Чтобы его обналичить, мне пришлось наведаться в «Европейский американский банк», странное шестиугольное зданьице, которое торчало на унылом клочке лесопарка, отрезанном от юго-восточного бока Сохо. Уже не помню, сколько стодолларовых купюр мне там дали – то ли шесть, то ли девять, – но нести такую сумму в кошельке я побоялся. Прежде чем покинуть банк, я тайком сунул банкноты в носок. Стояло ясное августовское утро из тех, в которые холодный фронт сдувает с городских небес всю дрянь. Из банка я направился прямиком к ближайшей станции метро, опасаясь за свое богатство и надеясь, что те, кому деньги в моем носке нужнее, чем мне, признают во мне бедняка.