Если рассматривать поведение такого человека, как Сахаров, то видно, что в основе его творческой деятельности тоже лежит недовольство существующим. Когда это касается физики, где у него большой талант, то его деятельность исключительно полезна. Но когда он свою деятельность распространяет на социальные проблемы, то это не приводит к таким же полезным результатам и у людей бюрократического склада, у которых обычно отсутствует творческое воображение, вызывает сильную отрицательную реакцию. Вследствие этого, вместо того чтобы просто, как это делал Ленин, не обращать внимания на проявления в этой области инакомыслия, они пытаются подавить его административными мерами и при этом не обращают внимания на то, что они тут же губят и полезную творческую деятельность ученого. …Мы ничего не достигли, увеличивая административное воздействие на Сахарова и Орлова. В результате их инакомыслие только все возрастает».
Конечно, можно было бы не обращать внимания, — как это делал Ленин, — на инакомыслие ученых в сфере социальных проблем. Ленин так поступал, например, по отношению к академику Павлову, который отрицательно относился к социализму и власти большевиков, и громко об этом заявлял, не стесняясь в выражениях. Ленин действительно не обращал внимания на его инакомыслие. Но Ленин при этом делал все возможное, чтобы обеспечить Павлову, большому ученому, условия для научной работы.
Но во времена Ленина не было ЦРУ, того ЦРУ, которое разрабатывало целые операции по выходу на инакомыслящих ученых и включению их в борьбу с режимом в СССР под своим руководством. Что оно и делало в отношении Сахарова, Орлова, Солженицына. И какие бы у этих интеллектуалов не были мысли, они невольно становились инструментами ЦРУ в его операциях идеологической войны с СССР. Как рассказывал уже упомянутый Тим Вейнер, глава ЦРУ Ричард Хелмс, прежде чем доложить президенту США Р. Никсону, как ударить по Советам, анализировал «работу советских диссидентов, таких как физик Сахаров и писатель Александр Солженицын, высказывания которых передавались в эфир на территорию Советского Союза через ЦРУ».
ЦРУ назвало таких людей звучным словом «диссиденты». И тогда СМИ на Западе, потом и у нас, стали называть «диссидентами» всех инакомыслящих. Но в документах пятого Управления такого термина не было, потому что Управление не занималось теми, кто иначе мыслил. Оно занималось теми, кто действовал под влиянием определенных мыслей, нарушая соответствующую статью Закона. Поэтому диссиденты, пострадавшие от КГБ, были действующими диссидентами, а не теми, кто слушал «Голос Америки» и потом размышлял о несуразностях советской жизни под рюмку водки в компании на кухне. Но, подводя и инакомыслящих, и действующих под одно понятие «диссидент», ЦРУ всегда поднимало шум по поводу преследования инакомыслящих, когда КГБ занимался теми, кто действовал.
Грань между теми и другими была ломкая. С теми, кто уж сильно возбуждался от слушания «голосов» и уже готов был что-то распространять, к чему-то призывать, с теми встречались люди из пятого Управления, убеждали, предлагали подумать, одним словом, отводили от перехода в качество действующего агента «Голоса Америки» или «Свободы».
Но другое дело, что с Сахаровым, некоторыми другими научными авторитетами, учитывая их интеллектуальный вес, нужно было беседовать и привлекать их к сотрудничеству в политике. И не пятому Управлению, которое предлагало это, а партийным руководителям высокого уровня, обладающим политической смелостью. Но, увы, таких не оказалось. А те, что были, все больше говорили о репрессиях.
Бобков здесь так объяснял ситуацию:
— Я вовсе не пытаюсь оправдываться или избегать ответственности за участие в некоторых решениях, которые осуждены обществом. Деятельность академика Сахарова — одно из них. Люди, стоявшие у власти, оттолкнули этого крупнейшего ученого, не пожелали вникнуть в суть его взглядов. А с нашей стороны, со стороны КГБ, не было сделано ничего, чтобы смягчить ситуацию.
Глава 11. «Находящиеся на связи лица»
Политика партии и ее лидера Н. С. Хрущева в отношении творчества писателей, поэтов, художников была настолько сумбурной и противоречивой, что можно сказать: никакой политики не было. Хрущев поддержал роман А.И. Солженицына «Один день из жизни Ивана Денисовича», дал ему зеленую улицу. Но то было конъюнктурное решение, ибо роман пришелся на тот момент, когда Хрущев был одержим разоблачением культа личности Сталина. Талантливому произведению Солженицына о силе и стойкости репрессированного человека в аду лагерной действительности, как и другим подобным произведениям, повезло. Принципиальной же позиции в отношении культуры и искусства, личности художника у Хрущева не было. Это отношение его определялось либо политической конъюнктурой, либо влиянием больших и малых партийных чиновников. Пожалуй, причиной этого было то, что Хрущев был политик, но не мыслитель, способный заглядывать далеко вперед. Мощь его интеллекта ограничивалась непополняемым ресурсом гуманитарного знания, зато восполнялась эмоциональными всплесками, подогреваемыми людьми из аппарата.
Случай с поэтом Андреем Вознесенским, произошедший во время встречи деятелей партии и государства с творческой интеллигенцией в Кремле в марте 1963 года, о котором вспоминал Бобков в своем историческом экскурсе, здесь наиболее характерен.
Писательница Ванда Василевская в своем выступлении процитировала интервью Вознесенского какому-то польскому журналу, в котором он говорил, что отношения между литературными поколениями развиваются не по горизонтали, а по вертикали. Это означало, что он чувствует себя своим в поколении старших поэтов, близким ему по духу, но в то же время среди своих ровесников он чужой, они ему кажутся людьми какого-то другого поколения. Как говорил Евгений Евтушенко, наблюдавший все это, здесь проявился «метафорический тезис о возможном духовном единстве между отцами и детьми, на чем так яростно настаивал Хрущев, примитивно отрицая саму проблему отцов и детей как чуть ли не антипатриотическую».
Зал кипел от непонимания, от негодования, никто не хотел слушать аргументы, дискуссии не получалось, а все превращалось в какой-то публичный абсурд, в атмосфере которого на Вознесенского начинали смотреть, как на какого-то отщепенца. Это было избиение поэта. Когда он появился на трибуне и попытался что-то сказать, Хрущев, сидевший за столом президиума, взметнув вверх кулак, воскликнул: «Забирайте ваш паспорт и убирайтесь вон, господин Вознесенский!»
И тут зал взорвался криками: «Вон! Вон!»
Побледневший Вознесенский вцепился руками в края трибуны и молчал. Будто шок настиг его.
«Ну, скажите же что-нибудь», — уже как-то успокоительно, даже ворчливо обратился к нему Хрущев.
Все то, о чем дальше говорил Вознесенский, свидетельствовало об одном: он чувствовал себя униженным. Без боли на него нельзя было смотреть. А говорил он о том, что не представляет жизни без родины, говорил путано и, в конце концов, прочел стихи о секвойе, посаженной в Калифорнийском парке в память о Ленине.
Бобкову тогда пришлось долго беседовать с поэтом, нивелируя всплеск «царского гнева». Сколько выкурили сигарет — не счесть, затронули самые сложные темы и делились самым сокровенным. Как потом говорил Бобков, «у Вознесенского состояние было такое, что мог дров наломать, метнуться в другую сторону; но наш долгий разговор все же дал ему определенную жизненную и творческую уверенность».