– Только покажу тебе одну вещь, – говорит она и листает альбом.
Перед глазами мелькают снимки из детства. Тощая девочка с двумя темными косичками. Бледное, белое тело в надувном бассейне на газоне. Магнус-Мошонка вытаращил глаза, вытянул толстые губы трубочкой и смотрит, как Маргарета везет меня по дорожке в его старом игрушечном красном автомобиле.
Я зеваю. Мама ничего не замечает. Продолжает целенаправленно листать.
– Вот! – восклицает она.
Я рассматриваю бледный поляроидный снимок папы и мамы перед церковью. По позам и выражению лиц видно, что им неловко. Я невольно улыбаюсь. Меня переполняет нежность, а также смешанное чувство любви и горя от того, что все это ушло в невозвратное прошлое.
Папа в темном костюме с красным цветком в петлице, наверно, гвоздикой. Мама в кружевном платье, обтянувшем полные руки и пышный бюст. Ткань очень красивая. Наверняка платье можно перешить и использовать.
– Красиво, – соглашаюсь я.
– В Вингокере есть отличная портниха, – сообщает мама.
– Мама, я хочу свое платье.
Мама замолкает и проводит толстым пальцем по глянцевой бумаге.
– Я только хотела…
Она не заканчивает фразу, и меня тут же начинает мучить совесть.
– Я подумаю, обещаю, – говорю я, тянусь за альбомом и листаю вперед.
– Твое первое лето, – робко улыбается мама.
Я смотрю на себя в младенчестве, ищу в круглом лице знакомые черты. Это я и одновременно не я. Темные глаза, полная верхняя губа, удивленные дуги бровей на белой, как снег, коже.
Внезапно меня посещает одна мысль. Может, оттого, что мы листаем альбом с детским фотографиями. Мне вспоминается встреча с Эсмой Хадзиц в Гнесте, куда мы ездили с Андреасом. И фотографии Азры и Нермины, которые Эсма гладила точно так же, как сейчас мама.
Интересно, родила ли Азра ребенка, и если да, то где он сейчас. Я даже позвонила судмедэксперту и спросила, есть ли такая вероятность. Она не могла сказать наверняка, но предположила, что если у Азры не случилось выкидыша в первом триместре, то шансы на то, что она выносила и родила здорового ребенка, весьма велики.
Думаю, найти этого ребенка – только вопрос времени. Возможно, лежит в земле. Но я сделаю все, чтобы он был найден. Даже если для этого мне придется перевернуть каждый камень в лесу. Ребенок заслуживает могилы. Эсма заслуживает знать, что с ним случилось, хоть я и не испытываю к ней особой симпатии.
Я могу понять, что люди бегут от войны и страданий. Но почему я и другие налогоплательщики должны выплачивать ей пособие, когда она могла давно уже вернуться в Боснию? Мама никогда не получала пособия, а ей оно ой как пригодилось бы. Но вместо этого ей пришлось занимать деньги у Маргареты, как и остальным в деревне.
Звонок мобильного раздается вовремя: мама, проникнувшись ностальгией, уже хочет показать мне фото, на котором я выуживаю блестящую мокрую щуку из пруда рядом со старой лесопилкой.
Я извиняюсь и отвечаю на звонок.
Это Макс.
Я прошу его подождать пару секунд и выхожу из гостиной.
Мама явно расстроена моим бегством, и снова я чувствую укол совести.
Поселиться у мамы явно было не лучшей идеей. Взрослые люди не должны жить вместе с родителями. Я не понимаю, как Магнус с Маргаретой выносят друг друга. Ему стоило съехать лет двадцать назад.
Но у Маргареты нет никого, кроме него. Они с сыном очень близки.
Одиночество порой соединяет крепче любви.
Стоя в своей бывшей комнате перед окном, я говорю с Максом. Он сегодня не в лучшем настроении. Велосипедист, попавший под городской автобус, выиграл процесс против страховой компании и получит полную выплату по инвалидности.
– А какие у него травмы? – спрашиваю я, скребя пальцем мокрую оконную раму.
За окном кружатся снежинки.
Макс рассказывает о молодом мужчине, который проведет остаток жизни в инвалидном кресле и с катетером для мочи, и его ублюдке-адвокате. Я чувствую, как внутрь меня просачивается холод. Холод и вместе с ним еще какое-то неприятное чувство, которое я не могу облечь в слова.
Может, меня раздражает бессердечие Макса, может, его рассказ об аварии напомнил мне о смерти Кенни.
– Так ты думаешь, он не должен был ничего получить? – спрашиваю я, проводя пальцем по запотевшему окну.
Макс говорит, что не это имел в виду, но он работает на страховую компанию, а не на слезливое ток-шоу на телевидении. И к тому же мир кишит так называемыми «инвалидами», которые симулируют симптомы. Столько людей каждый месяц получают компенсацию, снимают супинатор и бегут домой прыгать на батуте с детишками.
Я рисую на окне сердечко, потом еще одно.
– Какая мерзкая у тебя работа, – говорю я.
– Прошу прощения?
Да, он говорит «прошу прощения». Макс хорошо воспитан и не будет говорить «че», если хочет что-то переспросить. Это одна из тех мелких деталей, которые отличают нас друг от друга и которые так восхищали меня в начале нашего романа.
– Я сказала, что у тебя мерзкая работа. Ты сидишь там за своим шикарным столом со здоровыми ногами и руками и отсуживаешь деньги у людей, которые не могут ни ходить, ни даже писать самостоятельно.
На другом конце тихо.
– Что за черт, – выдыхает он наконец. – С каких это пор ты заделалась социалисткой?
– С тех пор, как встретила тебя.
Я отключаю связь и тупо смотрю в телефон, не понимая, что только что произошло. Осознав, что натворила, тут же начинаю сожалеть об этом. Я оскорбила и обидела Макса без причины. Он ни в чем не виноват. Он только делает свою работу.
Знаю, что должна позвонить и попросить прощения. Объяснить, что у меня стресс, что я устала. Рассказать об Азре, о Нермине, о Петере. О страхе обнаружить коллегу мертвым и о еще более ужасной перспективе – вообще никогда его не найти.
А также о том, о чем я никогда не пыталась с ним поговорить всерьез. Что он ничего не знает о моей семье и людях, окружающих меня в Урмберге. И не важно, как хорошо они ладят с мамой, потому что каждый раз Макс возвращается в свою дорогую квартиру в Стокгольме в доме, которому больше ста лет, с эксклюзивной итальянской дизайнерской мебелью и блестящей бронзой в ванной комнате. К кровати с матрасом, набитым конской щетиной, стоимостью в месячную зарплату – его зарплату, разумеется, не мою. Моей никогда бы на такое не хватило.
Сможет ли он когда-нибудь понять, что это такое – попасть в аварию и лишиться ноги или потерять работу на фабрике и остаться безработным навсегда, потому что все фабрики закрыли, а у местных властей нет денег, чтобы инвестировать в местных жителей? У них есть деньги только на еду, жилье и обучение для беженцев в приюте, которые не вносят никакого вклада в экономику.