|
Cтраница 109
Волков: Я понимаю. Вы подробно изложили всю историю так, как вы ее помните. Это бесценный документ.
Евтушенко: А стихи его я даю вам слово перечитать.
Волков: Я соглашусь с вами, что его поздние стихотворения превращались всё больше и больше в некое подобие мрамора. «Мраморнели» – вот то, что вы сказали «в хитине». Но сколько и там изумительных, пронзительных строчек! И я все время встречаю молодежь, которой именно эти поздние стихи нравятся. Помните статью Блока «Без божества, без вдохновенья» – о разговоре с молодым поэтом Стеничем, который говорит: мы сейчас все такие, мы холодные, мы ни во что не верим… Вот это ощущение какого-то внутреннего холода, которое охватывало Бродского всё больше и больше, – в этом была трагедия его существования.
Евтушенко: А вы внимательно прочли то, что я написал о нем в поэме «Дора Франко»? Вот давайте – чтоб закончить – я эту главку прочту. А вы знаете, я по-русски никогда не читал «Дору Франко», только по радио. Я здесь ее записал, в Талсе, и по просьбам радиослушателей ее прокатали два раза. А вживую еще я не читал.
Вообще, я давно уже не выступал вживую по-русски. Совсем вживую. Вот это я буду делать скоро в Горном институте. Вы знаете, там нашлись люди, которые присутствовали – а я даже забыл про этот концерт, – когда я выступал вдвоем с Беллой Ахмадулиной, пятьдесят лет тому назад ровно! В Горном институте… Вдвоем мы выступали, оказывается.
Стихи… Я вот себе хочу запретить писать стихи, но это глупо вообще. Как можно запрещать себе писать стихи?
Волков: Стихи – это ваша стихия.
Евтушенко: Да. Видите, вот я написал неожиданную поэму «Дора Франко (доисповедь)». Сейчас я вступаю в период доисповеди. Ведь практически я стольким исповедовался, я о стольком написал, так что у меня теперь доисповедь. Вообще-то, надо мне лет двадцать для того, чтоб всё сделать. А что я скажу Богу через девятнадцать лет, если он даст мне этот срок? Ведь чего-нибудь, наверное, еще останется? Жизнь-то продолжается! Я не собираюсь быть только пишущим гномиком, я же жить продолжаю! Что-нибудь еще может случиться очень интересное!
Волков: Определенно случится.
Евтушенко: С нами со всеми.
Волков: Определенно.
Евтушенко: Сейчас вот я прочту всю главку эту. Про петушиные бои, из «Доры Франко» …Но прежде – мы столько говорили о Бродском – давайте выпьем за его память. Да простит его Господь, в чем он был виноват, и оценит всё лучшее, что Иосиф сделал!
Прости меня, Маша, еще незнакомая Маша, за то, что планета тогда не была еще наша, А Маркес невидимый вместе со мною и Дорой нас, как заговорщик, привел в Барранкилью, в которой когда-то бродил он, и матерью, да и отцом позабыто, лишь с дедом, любившим внучонка драчонка Габито. И там в Барранкилье — не меньше чем полнаселения — мне наперебой представлялись как родичи гения, и вместе с текилой лились их безудержные воспоминания, но маркесомания всё же была веселей, чем занудная марксомания. Какой удивительный это народ — барранкильцы, волшебника слова родильцы, поильцы, кормильцы. И как достижения местные супервершинные решили они показать мне бои петушиные! И в селение Бокилья ты пришла, моя богиня. Кто хозяева? Шпана и сброд воров, достойных рей. Петухов они шпыняют, чтоб клевались поострей. Зрители и сами дергают носами, будто стали клонами, будто бы подклевывают. И красотки с веерами в бешеном озвереваньи раздувают ноздреньки — тянет их на остренькое! Не только поэтов из-за стихов, не только женщин из-за духов и бабников из-за хвастливых грехов, не только политиков самых верхов и миллионеров из-за ворохов бумажек по имени деньги, захватанных, словно девки, — люди стравливают и петухов! Петухи такие красивые — это вам не мерины сивые! Это им подражая, древние греки воздвигали на шлемах железные гребни. Мне казалось всегда, что вот-вот зазвенят петушиные шпоры, как звенели в Булонском лесу на ботфортах у вас, мушкетеры. Что с тобой сегодня? — шок, Петя – Петя, петушок, золотой гребешок, шелкова бородушка, масляна головушка. Ты с малюткой братцем рос в личненьком яичике и не видел ты угроз после в его личике. Для того ли родились, для того ли вылупились, чтобы после подрались, обозлели, вылюбились? Где же братский поцелуй? Обнимитесь крыльями. «Клюй! Клюй! Клюй! Клюй!» — призывают рыльями. Так вот стравливала нас хищными голосьями свора, ставившая на брата мне — Иосифа. Кто подсказчик лживый, кто? Но по Божьей милости я еще надеюсь, что в небесах помиримся. Все исчезнут войны вмиг, жизнь другой окажется, если в нас умрут самих лживые подсказчики. И не вспомнить нам теперь ли, как друг друга не терпели Бунин с Мережковским, Есенин с Маяковским. Разве мал им космос?! Не за чей-то поцелуй — славу, чек от Нобеля под базарное «Клюй! Клюй!» скольких поугробили. Столько войн и революций нас, как в ступе, потолкли, ну а люди всё клюются, на подачки поддаются и врагами остаются, будто дурни петухи, стравливаемые и не выздоравливаемые. Демократий всех машины, приглядишься, — петушины, и политиков наскоки друг на друга так жестоки, и привычно им, как плюнуть, компроматом насмерть клюнуть. И куда ни убежим, везде диктаторский режим показушного мужчинства, распушинства, петушинства. Приспустите гребешки, пети – пети, петушки… В Барранкилье ночь тиха. Дора, в крови выкупанного, раненого петуха за сережки выкупила. Вот так. Вот последний мой разговор с Иосифом.
Волков: Интересно, что бы он сказал, если бы это услышал…
Евтушенко: Если б он написал такое стихотворение, я бы его обнял. Кстати, Бродскому еще стихи мои нравились «В ста верстах».
Вернуться к просмотру книги
Перейти к Оглавлению
Перейти к Примечанию
|
ВХОД
ПОИСК ПО САЙТУ
КАЛЕНДАРЬ
|