Я молчу, давая ему возможность выговориться.
— Десять лет, док. Десять лет я смотрю, как она уходит. Я меняю ей подгузники, и она каждый раз дерется со мной. Я поднимаю ее, когда она падает. Я целыми ночами сижу рядом с ней, а она твердит про этого крысюка, Дэвида. Я кормлю ее с ложечки супом, а она плюется в меня. Я хочу, чтобы она была в безопасности, пытаюсь успокоить. Она — мать моих детей, док. Я клялся быть с ней в радости и горести, в болезни и здравии.
Голос его дрожит.
— Я человек слова, док.
Он перестает крутить свой ус. По щеке ползет слеза. Даже старые ковбои плачут, когда жизнь становится невыносимой.
— Что произошло сегодня? — тихо спрашиваю я.
Он молчит.
Слезы текут по обеим щекам.
— Я обидел ее, вот что случилось. Я обидел ее… Иногда я не знаю, что сказать, поэтому молчу.
— Дэвид, Дэвид, ты здесь? — твердит женщина. Воцаряется тишина. Наконец я все же говорю:
— Чем вы ее обидели?
Эймос молчит, потом отвечает:
— Койот залез в курятник. Я услышал этого шельмеца у амбара, когда завтракал.
Он сжимает поручень, не обращая внимания на слезы. Мне кажется, что этот человек не плакал лет восемьдесят пять, если не больше.
Но сейчас он плачет.
— Я схватил ружье и выскочил, чтобы подстрелить койота. Мне казалось, я запер дверь в ее комнату, — он с отчаянием смотрит на меня и повторяет: — Мне казалось, я запер дверь в ее комнату.
— И что произошло? — шепотом спрашиваю я, пугаясь мысли, пришедшей мне в голову.
— Утром она заснула около половины шестого… Эймос сморкается в тот же платок, которым только что вытирал лицо жены. На седых усах остаются пятна ее крови.
— Я всю ночь сидел с ней, пытаясь ее успокоить… Очень тяжелая была ночь…
Шелли с громким стуком начинает бить пятками по доске, как ребенок в истерике. Она издает очередной дикий крик и начинает вырываться.
Я боюсь, что она повредит себе.
— Лежите спокойно! — говорю я ей прямо на ухо, а потом кричу: — Шелли, лежите спокойно!
Она замирает, не понимая, кто я и кто она.
— Она вышла из комнаты, когда меня не было в доме, док. Поднялась в нашу спальню, сорвала все белье с постели и вытащила все из ящиков…
— Много ступенек? — спрашиваю я.
— Много, док. Очень много.
Я киваю.
— Мы справлялись… Мы хорошо справлялись… Я знаю, нам обоим немного осталось… Мы уже почти там, док… Мы были так близки…
Он смотрит на меня.
— Но знаете что?
Я боюсь что-то сказать или кивнуть.
— Два дня назад она бросила кухонный нож в мою правнучку.
Глаза его наполняются слезами, усы дрожат при этом воспоминании.
— В мою чудесную правнучку, Сэмми Джо. Ей десять лет, док… Ей десять…
Он смотрит на меня и крутит ус. Я знаю, что он собирается сказать, и он понимает, что я знаю. Но он дошел до предела, и теперь ему все равно.
— Она приняла маленькую Сэмми Джо за грабителя. Она схватила кухонный нож и набросилась на собственную правнучку. На правнучку, которую в глубине души любит всем сердцем, я это точно знаю…
Он вытирает слезы платком. На лице остаются кровавые разводы.
— Если бы меня не оказалось рядом…
Он умолкает.
Я поднимаюсь.
Просматриваю результаты анализов. Особое внимание уделяю результатам томографии.
Сильное внутримозговое кровотечение после травмы головы. У нее есть все необходимые бумаги. «Отказ от реанимации. Только комфортный уход».
И тогда Эймос говорит:
— Я толкнул ее. Я толкнул ее с лестницы изо всех сил.
Он смотрит на жену.
— Я пытался убить ее. Я хотел сделать это быстро, чтобы она не страдала. Как больной теленок на ранчо. Когда они заболевают, мы избавляемся от них. Но это неправильно. Это плохо для них и плохо для нас.
Я молчу.
Документы были составлены двадцать лет назад. Она подписала их, когда еще была здорова. «Подписала, чтобы ей никогда не пришлось жить так, как сейчас», — твержу я себе.
— Я пытался уважать ее, док. Я делал все, что в человеческих силах, и даже больше. Но она бросилась с ножом на маленькую девочку. На собственную плоть и кровь. Я знаю, она не хотела бы этого.
Длинными пальцами он гладит жену по почти лысой голове.
Наклоняется и целует ее в лоб.
— Дэвид, — бормочет она. — Дэвид…
Мы оба следим, как ее дыхание замедляется. Внутреннее кровотечение усиливается.
Он стоит, держа ее за руку.
Я не знаю, что делать.
И не делаю ничего.
Мы молча смотрим, как она угасает.
Через десять минут дыхание становится прерывистым, а потом останавливается.
На мониторе появляется ровная линия.
Она умерла.
— Все кончено, — говорю я.
Эймос снимает шляпу, наклоняется вперед и плачет.
— Я старался уважать тебя, Шелли… Я старался… — твердит он. А я думаю: «Ты так и сделал».
«Ты так и сделал».
Отвлекающие факторы
Сегодня тяжелый день. В приемном покое множество людей. Кофейный автомат в вестибюле заправляли чаще, чем в кафетерии. Раздраженные родственники, уставшие от ожидания, слоняются вокруг с недовольными лицами. Женщина с кричащим младенцем стоит в длинной очереди за мужчиной, который обеими руками держится за живот. Во двор въезжает скорая помощь — медики выгружают пациента, не прерывая массажа сердца, сдают нам с рук на руки и уезжают с сиреной на новый вызов.
В любом приемном покое мира есть кривая эффективности. И любой пациент может понять, в какой точке кривой он находится. Когда пациентов мало, персонал движется спокойно и размеренно. Приток увеличивается — и персонал начинает ходить довольно быстро. Появляются тяжелые пациенты — и врачи и сестры бегают.
Но если пациенты продолжают поступать, происходит нечто другое. В такие моменты достигается пик кривой. На каком-то этапе даже самые стойкие врачи и сестры теряют последние силы. Они взбираются все выше и выше, а потом соскальзывают с другой стороны кривой прямо на камни. Происходят ошибки. Слишком много конфликтов, слишком много анализов, слишком много телефонных звонков, слишком много недовольных задержками и ожиданием родственников. Эффективность постепенно снижается и, в конце концов, разбивается на миллион осколков. Сегодня такой день.