– То есть ревизуете земли у эксплуататоров, – кивнул Данилевский. – А отнимать когда будете?
– Как решит Совет… Но вообще-то справные хозяйства с хорошими доходами трогать не станем.
– Разумно, – согласился Данилевский. – Это гораздо лучше, чем жечь усадьбы. Хотя и не так весело.
– Короче, гражданин, несить документы, – вмешался Щусь в мирно текущую беседу.
Данилевский вывалил на стол груду бумаг.
– А разберетесь? – спросил он, один за другим просматривая документы: пожелтевшие и свежие, на гербовой бумаге и на простой, с печатями, виньетками и сложной вязью строчек. – Вот реестр землеустроительной комиссии… залоговая опись… регламент дробимости земель… грамота о вечном пользовании, еще екатерининская… межевая грамота… поземельный перечень… и это… и это… Знаете ли, это все не простое дело. Чтобы во всем разобраться, надо Константиновский межевой институт закончить! Сложнейшая математика!
– Ничего. Умозгуем… и землемеры ученые у нас найдутся. Помогут. – Махно сделал знак Лашкевичу: – Давай, «булгахтер»!
Тимош уложил бумаги в портфель.
– Что же вы все-таки сделаете с усадьбой? – поинтересовался Данилевский. – Ведь не оставите же как есть?
– Коммуну! – ответил Махно. – Не сразу, но создадим здесь коммуну. Як завещано нам князем Кропоткиным и Бакуниным – отцами анархии. Справедливую коммуну, с полным равенством и свободным трудом…
– Так-так, – вздохнул помещик. – А меня же куда, простите?
– Захотите, останетесь техническим руководителем. Як предписано нашей наукой. С равной оплатой… як у всех.
– Хм… Ну а Винцента, скажем. Она куда? В скотницы?
– Як захочет… А лучше – детишек селянских учить… на фортепианах там чи языкам заграничным… Почетное дело.
– Н-да… – покачал головой Данилевский, покручивая усы. – Мечты эти не новые. И Роберт Оуэн пробовал, и Толстой…
– Наша анархическая наука вернее, – возразил Махно. – Оуэн создавал коммуну среди буржуазного окружения. А мы все переиначим. Не островок счастья будем строить, а целый мир!
Поздно вечером Махно, Щусь и Лашкевич возвращались в Гуляйполе. За ними ленивым аллюром поспевали черногвардейцы.
– Зря все эти разговоры с панамы. Надо сразу отбирать землю и делить! – решительно сказал Щусь. – Селяне ждут…
– Пускай сначала помещики урожай соберуть. А мы тем временем на карте все розметим: где, кому и сколько. Приготовимся.
– Та они, эти паны и кулаки, от злости и урожай спалят, и скот потравлят…
– Не, – хитро усмехаясь, покрутил головой Махно. – Дурные они, чи шо? Во-первых, жалко своего… во-вторых, они ж думают, шо все это временно, игрушки, шо ще вернется старая жизнь. А она не вернется. Народ сильно до воли потянулся. Никакой власти уже не стерпит, кроме своей.
– Да, – задумчиво произнес Федос. – Слухай, Нестор, это ты ему хорошо насчет коммуны впаял. Анархия – наука правильная! Я от, може, трошкы повыучусь… я ж на флоте на гальванера выучился… и, может, на той панночке, на Винценте, возьму и женюсь. А шо? Пускай вростает в коммуну.
Он поправил свой черный чуб.
Лашкевич рассмеялся:
– От это верна цель революции: переженыть всех мужиков на панночках, а панив – на селянках. И все! И будет полне равенство!
– Ты держи партфель крепче, «булгахтер», – оскалился Федос. – У тебя там целых три имения… Миллионщик!
– Не бойсь! У меня и копеечка не пропаде! – весело ответил Тимош. – Як не як, а учет я трошкы понимаю…
А в хате, обняв Евдокию Матвеевну, рыдала Настя:
– Мамо Дуся, я ж його так ждала, так ждала. Думала, оженымся, все як у людей буде. А вин суткамы десь мотаеться. Суседи говорять: «Вин на революции оженывся, вона йому дорожча за все»… Пропадають мои годы, мамо Дуся, я дитя хочу. Сны таки сняться, шо хочь плачь… Шо робыть, мамо Дуся?..
Евдокия Матвеевна гладила Настю по полному, округлому плечу, с которого норовила сползти сорочка. И впрямь: соком налитая девка, спелый плод!
– Пидожды, пидожды трошкы, серденько. Вин же у мене такый… як конь необъизженый… Хиба йому шо вкажеш? Не спишы! Бачиш, люды його попросылы, вин жисть налажуе у волости… Мы ж, селяны, зараз сами осталыся. Царь якый-неякый, а був хозяин. А зараз никого нема. От Нестор и робыть все для народу. А помошныкив грамотных немае. Одын на всих… Но ты пидожды малость. Куды вин од тебе динеться! Ты он яка красавыця… Скоро прибижыть до тебе, як лошатко до мамкы. Правду кажу!..
Настя постепенно успокаивалась. Только плечо еще вздрагивало.
– Прыбижыть?
– Скоро, дочечка! Скоро!
У заводской конторы, в саду, расположились черногвардейцы. Кто оружие чистил, кто пел вполголоса, кто беседовал с заводскими рабочими, которых тоже собралось здесь немало.
А в конторе шло собрание. Поставили столы. За ними сели Нестор, Федос и Лашкевич. Перед Лашкевичем слева – счеты, справа – портфель, посредине – чернильница, ручка и лист бумаги…
– Граждане! Гуляйпольские наши богатеи! – Нестор, преодолевая некоторую робость и постепенно возвышая голос, встал. – Обращаюсь к вам як голова волостного Совета, а также голова профсоюзов!..
Перед новыми хозяевами Гуляйполя в два ряда сидели другие хозяева: владельцы заводов, мастерских, красилен. Курили дорогие папиросы, у иных в зубах трубки с ароматным турецким табачком. Пиджачки букле, галстуки. Солидный народ. Одним словом – буржуазия.
Ближе всех к Нестору сидел бывший его работодатель Кернер, рядом – владелец красильни Брук. Слушали внимательно.
– Давайте налаживать новую жизнь, потому як мы вступили в пору свободы и равенства! – Махно отпил воды из графина, набрал в грудь воздуха. – Первое требование трудящихся: установить строго десятичасовый рабочий день, а то некоторые… – он обвел глазами заводчиков, и те, на ком останавливался его взгляд, втягивали головы в плечи, поеживались, теряли значительность, – некоторые, пользуясь военным безвременьем и бедственным положением пролетариев, перешли с двенадцати часов на четырнадцать… за те же гроши. Этот пункт – категорически и безоговорочно! Второе: заработная плата с сегодняшнего дня повышается на восемьдесят процентов…
Но тут уже взгляд Махно перестал оказывать магическое воздействие. Заводчики вскочили, поднялся шум.
– Невозможно!..
– Разорение…
– Подрыв экономики! Нас, гуляйпольских, ореховские сомнут!
– Самоуправство!.. Цифра с потолка!..
Махно переждал шум, осадил жестом вставших. В наступившей тишине слово взял Кернер:
– Тридцать процентов! Это – предел. Иначе рухнет вся финансовая система, прекратится сбыт!..
– Да, тридцать… Это еще как-то возможно, – закивали заводчики. – Это крайняя цифра.