– Кто? – спросил Стадухин, не успев перекрестить лба.
– Чукчи! – обыденно ответил старый промышленный. – Заходите, грейтесь. Есть печеная рыба и гусятина.
Клацая деревом, звеня металлом, казаки составили в угол пищали, побросали сабли и топоры, обступили очаг, снимая сырые парки и бахилы. Михей затворил ворота, заложил их изнутри, оставив медвежонка за тыном. Вошел в зимовье последним.
– Пришлось повоевать! – неохотно ответил Пантелей на его вопрошающий взгляд. – Случайно вышли на нас два десятка мужиков, хотели пограбить. Дня три как отбились…
– Пантелей Демидыч на хитрость взял! – охотней рассказал Втор. – Постреляли мы друг в друга, попускали стрелы, а он схватил большой железный котел – и за ворота. Я подумал, вместо куяка прикрыться или что? А дед швырнул его на лед протоки и обратно за тын. Гляжу, мужики сломя голову бросились за котлом. Лед под ними провалился, потонули, бедные. Остальные бежали. А мы без котла теперь.
– Лед окрепнет, пробьете прорубь, найдете! – хмуро оправдался Пантелей, не желая вспоминать об отбитой осаде.
До темноты люди отдыхали и устраивались: отвели место аманату, вырубили для него колодки, сделали нары для девки. В сумерках Михей выглянул за ворота с надеждой, что медвежонок ушел. Но он, наевшись ягод, разрыл место, куда сваливали рыбьи и птичьи потроха, клацал зубами, разгоняя ворон и песцов, считавших тухлятину своей добычей. Стадухин выставил караул, вернулся под теплый кров. Пантелей Демидович лежал на нарах, закрыв глаза и округлив белую голову руками со сцепенными пальцами. Атаманское место было рядом с ним. Михей присел на одеяло, стал рассказывать о скандале с Зыряном. Пенда слушал, не открывая глаз. И только, когда атаман спросил, прав ли был в споре с Митькой, тот сонно ответил, что уходит к нему.
– Чем тебе у меня плохо? – удивился Михей.
– У вас служба, у меня – промысел! – Усмехнулся Пенда, показав щербины зубов в бороде. – Раз уж добрался до новых мест – промышлять надо и дальше идти. – Помолчав, душевней добавил: – Кабы кто знал, как надоело убивать, давить, шкурить живую тварь Божью. А надо!
Стадухин смутился, будто был уличен в недостойном. Он скрывал, что с детства до нынешней поры не притерпелся смотреть, как режут скот, умерщвляют пушного зверя, мясо которого бросают воронам или сжигают. Другое дело добыть готовый мех на погроме, в виде ясака или при мене.
– Один пойдешь? – спросил и стал невпопад пугать немирными народами, заломами на реке, мерзлотными ямами, медведями-шатунами, дурным осенним лосем, который ударом копыта может переломить хребет.
Пантелей терпеливо слушал его со снисходительной улыбкой в бороде. Нарту и лыжи он сделал загодя. На другой уже день собрался и ушел к основному руслу реки. Медвежонок за ним не увязался, а бродил возле зимовья, спешно набирая жир ягодами и мышами, бросался на куропаток, гонялся за нагловатыми песцами, вертевшимися у тына в поисках поживы. При открытых воротах стал забегать в тесный дворик, путался под ногами, но не царапался, не кусался, и его терпели. С каждым днем он становился все сонливей, сворачивался то возле поленницы дров, то в другом неподходящем месте, откуда его прогоняли. Однажды заскочил в избу, забился под атаманские нары и надолго затих. Михей тому не препятствовал и даже огородил драньем. Казаки ворчали и смеялись, но дух от зверя не был приторным, к нему быстро привыкли, предполагая, что атаман держит медвежонка на черный день.
Кончилась короткая северная осень. Завыла ветрами, замела метелями полярная зима. Пока холода не вошли в полную силу, казаки ловили рыбу, морозили и складывали в лабаз, густо обгаженный чайками. Анюйского аманата ночами держали в колодке. От Чуны уже не прятали оружия, бежать из этих мест одному невозможно. Днем по желанию аманаты работали наравне со всеми, хотя их не принуждали, и каждый на свой лад, прельщал Калибу, чтобы жила с ним в женках. Казаки считали это справедливым, на Лене почетных аманатов содержали с женами, а для укрепления здоровья каждый день давали по чарке горячего вина, чему завидовали служилые. Здесь же, кроме рыбы и птицы, кормить было ничем. Прислушиваясь и принюхиваясь к медвежонку, спавшему под нарами, Чуна навязчиво напоминал Михею:
– Вырастет, забьешь, шкуру дашь мне! А я сошью тебе такой кукуль или кухлянку, в снегу тепло спать будешь.
Атаман ничего не обещал ламуту, но и не отнекивался, только пожимал плечами, о том, как распорядиться медведем-пестуном, не думал, радовался, что Чуна свободно говорит: хороший толмач в отряде – ценная редкость.
Попав из одного рабства в другое, Калиба посвежела, в ее глазах появился живой блеск. Она гневно пресекала попытки Чуны и сына колымского тойона принудить ее к сожительству. Приметив это, казаки наперебой стали звать ее к себе. Она же знаками показывала, что не желает жить ни с кем из них, и бросала на Стадухина тревожные, чего-то ждущие взгляды. Это никого не удивляло: ясыри быстро понимали, кто в окружении главный, и всеми силами служили ему, добиваясь покровительства. Бывало, пока начальный человек в силе, служили преданно. И опять Михей Стадухин маялся, переглядываясь с погромной женкой. Умученный снами, в которых был с женой, стал прельщаться, пусть через грех, но остудить истомившуюся душу: не думал, не гадал, что память о прежнем счастье так же мучительна, как несчастье. И попутал бес, да еще в субботу, после бани. Зимовье было жарко натоплено, казаки и аманаты сидели возле пылавшего чувала, пили травяной отвар. Последней мылась Калиба. Михей отметил про себя, что людей в избе убыло.
– Куда разбежались? – спросил, обернувшись к двери.
Вошел Федька Катаев, взъерошенный, как кот после драки. Окинул сидевших шальными глазами.
– Худа! – Присел к огню, к оставленной чарке с остывшим напитком. Помотал головой, пришел в себя, как обычно похохатывая, добавил: – Пока в парке – ничего, – округло повел ладонями, изображая женские прелести. – А голая что жердина.
Стадухин стыдливо выругался:
– Девку в бане разглядываете?
– Надо же знать, – ухмыльнулся Федька. – Возьмешь в женки, а там… – приставил две фиги к груди и перекрестился.
Михей встал, накинул на плечи меховой кафтан, вышел. Окрестности были покрыты снегом. В сумерках полярной ночи из приоткрытой банной двери поднимался густой пар. Согнувшись коромыслами, в нем что-то высматривали два казака. Стадухин подошел тихо, они оглянулись, смутились, вернулись в избу. За клубами пара при свете горевшего жировика виднелась Калиба. Она нагишом сидела на лавке, поливала себя водой, как ребенок фыркала и смеялась. Мокрая и обнаженная ясырка ничуть не походила на Арину. Наверное, ей, непривычной к бане, было жарко, оттого распахнула дверь. Михей хотел ее прикрыть, но вместо того, нагнувшись, вошел и затворился. Ничуть не смутившись, Калиба взглянула на него мокрыми сияющими глазами, покорно улыбнулась. Разопревший от жара каменки, очарованный женским смехом, блеском глаз, Михей распахнул кафтан. Она прильнула к нему мокрым телом, показывая свое расположение. Тут в голове Стадухина как-то разом все прояснилось. Он почувствовал, что вскипевшая было страсть так же быстро остыла, будто ластилась к нему не обнаженная женщина, а зверушка. Стыдливо прокашлялся, пролепетал что-то про дверь, отстранился, вышел, стал истово креститься и кланяться на восход с благодарными молитвами святому покровителю, что не допустил греха.