– Не я придумываю подати, царь с боярами!
Промышленные молчали, по лицам понятно было, о чем думают: «Пусть они и воюют!»
– Не договорились! – поднялся атаман, отказавшись от бани и угощения.
– Как их заставить? – завозмущался целовальник. – Отпускная грамота есть, подати оплачены.
– Кто нам указывает? – взъярился вдруг атаман. – Те, кто дальше Якутского острога не хаживали!
И с надеждой вспомнил подьячего Семена Аврамова, посланного на Колыму вместе с Григорием Татариновым. «Вдруг через него власть поверит, что, как прежде, по новому «Соборному уложению» здесь жить нельзя?»
В другом промышленном зимовье им также отказали в помощи, угрозы атамана жалобной челобитной не помогли. Промышленные напирали на то, что живут в мире и даже в родстве со всеми здешними народами, исправно платят подати. Втайне они даже смеялись, говоря, что порадеть за государево дело не прочь, если их об этом попросит сам царь, а лезть под ламутские стрелы за чужие оклады, с которых им ничего не достанется, – не желают. Толмачей ни у той, ни у другой ватаги не было. Ламутские женки, по их уверениям, говорить по-русски не умели, общались с мужьями знаками или по-якутски. Между собой промышленные тоже часто перекидывались якутскими словечками. Стадухин вдруг явно почувствовал, что между ними глухая стена, что благодаря первопроходцам и промышленным, прижившимся на этой земле, здесь появился совсем другой народ. А давно ли все были заодно?
– Не дай Бог, чукчи осадят зимовье – промышленные уже не помогут! – пожаловался казакам.
– На нас нападают, на них почему-то нет! – ругались его спутники. – Перероднились, уживаются со всеми.
Стадухин собрал ясак только с юкаиров и подати с промышленных людей, которые, конечно же, утаили лучшие меха для перекупщиков. Собранный ясак и десятина не покрывали даже недобранный прошлогодний сбор в казну. Летом в устье Алазеи атаман с целовальником ловили рыбу, били линявшую птицу и поджидали коч с Колымы. Он должен был забрать алазейскую казну. Судно пришло вовремя. Стадухин на струге подошел к его борту, поднялся на палубу, высматривая знакомых.
– Федька? – Едва узнал спутника по оймяконскому походу в шапке сына боярского. Катаев вяло улыбнулся, по-казачьи обнял атамана. – Судьба крученая… То казак, то торговый и целовальник, то в детях боярских! – рассмеялся атаман.
– То у тебя не крученая? – утробно хекнул и пристально вгляделся в его глаза бывший сослуживец. После смены пятидесятником Григорием Татариновым он самовольно задержался на Колыме, страшась воеводского гнева, о котором был наслышан. – Пустеет наша река! – Вздохнул. – Торговые уходят, – указал взглядом на людей за спиной, – промышленных год от года меньше. – Спохватившись, спросил: – Ясак собрал?
– Явленного не взял!
– И я не взял! Пробовал торговать, но воевода пригрозил, чтобы вернулся на сыск… Отберут теперь все, что нажил, еще и с брата возьмут остатки.
– Вы богатые, откупитесь!
– Откупимся! – согласился Федор. – Все равно обидно. Мы первыми пришли на Колыму, а он в Жиганах не был, но будет орать, батогами грозить. Что они знают про наши реки? А вот ведь, власть!
Стадухин с целовальником сдали опечатанные мешки с казной, отправили челобитные с жалобами на промышленных людей и со своими оправданиями. Боясь упустить ветер, коч выбрал якорь, поднял парус и ушел на закат дня, к Святому Носу.
В начале августа в устье Алазеи пришел коч с Лены. Брата и жены на нем не было. С припасом муки, масла, толокна, соли на алазейские службы прибыли пять казаков. Это была хорошая подмога, на которую рассчитывал атаман. С судна снесли присланный груз, и оно пошло дальше, к устью Колымы.
Зимой ламуты откочевали, юкагиры на них не жаловались. По раннему снегу на лыжах с нартами в Алазейское зимовье пришел Курбат Иванов с промышленными людьми и женщинами. К радости атамана, вели их служилые Стадухины – Тарх с Нефедом. Не успел отец наговориться с сыном и братом, как зимовье окружили оленные чукчи.
– Однако милостив Бог! – посочувствовал прибывшим. – Поздно взяли ваш след. В тундре от них отбиться трудней.
– Милостив ли? – вскинул печальные глаза Курбат и горько усмехнулся, глядя на круживших возле надолбов оленных ездоков.
Чукчи стали пускать стрелы, казаки ответили залпом. Долгой осады Михей не опасался, выждал, когда олени кормились, а мужики отдыхали, и со своими людьми вышел на погром. Рукопашного удара десятка русичей нападавшие не выдержали, хотя дрались отчаянно. Казакам удалось схватить двух мужиков. Им скрутили руки, приволокли в зимовье. Взять под них ясак не надеялись, но хотели договориться о мире. В аманатской избе ноги пленных сковали одной колодкой, связали вместе руки, правую одного с левой другого, по одной оставили, чтобы напоить, накормить. Но чукчи нашарили под одеждой хорошо спрятанные костяные ножи и зарезали друг друга. Их тела атаман отдал родственникам без выкупа, и они ушли, осажденные же отделались легкими ранами.
– Милостив, но Господь ли? – продолжил прерванный разговор Курбат Иванов. – Как вернулся из Москвы в среднем чине – немилость за немилостью по пятам ходят. Кабы не сын и жена, лучше бы и не возвращаться в Якутский, прости, Господи! – Размашисто перекрестился, смахнув с головы шапку.
Для гостей топили баню и пекли хлеб. В зимовье было тесно и шумно.
– Что коча не дождались? – полюбопытствовал атаман, да сам же и ответил: – Хотя сухим путем надежней.
– Друг твой, Гришка Татаринов, мстил за давнее, а бес ему помогал. – продолжал жаловаться Курбат. – Меня переменили на Анадыре еще в прошлом году, пришел на Колыму с костью и картой, которую писал от устья к полуночи. Рисовать я горазд: карту Байкала делал, нынешнюю тоже.
– А Гришка что? Да и с какого боку он мне товарищ? В одной тюрьме ночевали, служб не служили.
Курбат отмолчался с обиженным видом и продолжил рассказ о своих бедах:
– Прошлый год просил у него коч, чтобы вывезти государеву соболью казну и кость. Не дал, сказал нету. В тот же год, осенью, пришел на Колыму морем казачий десятник Панфил Мокрошубов, я взял у него казенный коч со снастью и парусом, поставил на балки в устье Анюя, чтобы летом уйти на Лену. Но с моря подняло воду, и коч обморозило. Весной с целовальником и сыном отдалбливали его, но с Анюя поднялась большая вода и коч изломала. А Гришка в июле приплыл на ярмарку на двух судах. Я опять просил. А он: «Не будет тебе отпуска в Якутский острог в этом году!» Пришлось мне поставить балаган, сложить в нем кость и рухлядь, судовую снасть, покрыл я все парусом, и свои пожитки в том балагане были. И неизвестно как балаган загорелся. Соболиная казна сгорела, и парус, и мои пожитки: икона Богородицы в окладе, книги – всего на двести рублей. И все из-за Гришки. Дал бы мне коч – ничего бы не было. Обнищал я, государеву кость продавал, чтобы не помереть с голоду. Решил идти сухим путем, чтобы зимой не проесть последнего. Опять же собак, нарты, муку, соль пришлось покупать дорого – убытков на шестьсот семьдесят пять рублей с лишком.