За все годы на Анадыре это были самые удачные промыслы. Моржи рано выползли на берег. Пашка Кокоулин с Митькой Васильевым, с двенадцатью покрученниками добыли за месяц две сотни пудов моржовой кости. Коч был перегружен. Артему Осипову с его людьми везло меньше, они были не так проворны, но успели добыть больше ста пудов и добирали последнее. Груженые суда Никиты Семенова и Павла Кокоулина уже стояли на якорях, приготовленные к возвращению на станы. Артем Осипов сталкивал на воду и догружал коломенку. Вдруг Фома Пермяк завопил, указывая на маленькое темное облачко посреди чистого неба: «Тяни на берег! Крепи! Быть буре!» Семенов с недоумением окинул взглядом ясное небо, пожал плечами, но прислушался к совету бывальца. Пашка Кокоулин посмеялся над опасениями промышленного, вывел из-за отмели тяжело груженный коч и направился к устью Анадыря: он боялся сесть на мель при отливе. И тут при ясном небе завыл ветер, срывая песок и галечник с суши, картечью захлестал им людей.
– Держи коч! – закричал Никита, хотя благодаря отливу уже треть судна была на суше. Но его так раскачивало, что могло столкнуть на глубину. Кокоулина с Васильевым со всеми бывшими на их коче людьми пронесло мимо корги в залив.
– Вдруг на мель выкинет! – перекрестился, глядя вслед Фома Пермяк.
Никите с его промышленными пришлось потрудиться и помокнуть, но они удержали коч возле берега. После бури коломенку разгрузили, ходили на ней в виду берегов залива до самого моря, но унесенных не нашли. Будто в чем-то оправдываясь, об этом рассказывал Селиверстову его верный охочий Артем Осипов:
– Фомка говорил – семь лет назад из тех же мест их унесла такая же буря. Но выплыли! Даст Бог, и наши вернутся! Все-таки четырнадцать человек.
– Ага! – сипло прошепелявил Юша. – Придут голы-босы и станут требовать паи из нашей добычи.
Артем оторопел от незнакомого голоса и сказанных слов.
– Оставил меня Господь, Артемушка, оставил! – неловко поднялся с земли Селиверстов и по-стариковски пошамкал: – Теперь надо надеяться только на себя.
Унесенные ветром не вернулись ни через месяц, ни к тому времени, когда река покрылась льдом. Зычный Юшин голос стали забывать даже его люди. Примечали, он начал разговаривать сам с собой. Дежнев с Фомой утешали потерпевших, ссылаясь на свои бедствия и скитания, рассказывали, как десять недель шли к Анадырю.
– Ага! – бормотал Селиверстов. – Придут голы-босы! Покарал Господь! Две сотни пудов, половина моя.
Его люди перенесли зимовье дальше от реки, но оно, как прежнее, оставалось обособленным от дежневского. Частокол не ставили ни те, ни другие, подводить здешние народы под государеву руку было некогда. В это время рассорились два ходынских рода, во главе которых стояли родные братья. Тот и другой обратились к русским людям за помощью. На станах думали, кому помогать и как мирить. Узнав о распрях ходынцев, на них напали коряки, с которыми те часто воевали из-за оленных выпасов. Казаки и промышленные помогли ходынцам отбиться, после войны помирили братьев и вместо ясака потребовали перевезти свой груз в верховья Анюя. На том договорились крепко. Под уговор Селиверстов зааманатил одного из тойонов и стал спешно собираться на Колыму. Его люди щепали сырую осину, делали лыжи и нарты. Приметив сборы, Никита Семенов объявил:
– Юшка и прежде корил, что не радеем о государевой прибыли, придет в Якутский первым, так оболжет – под кнутами не оправдаемся. Надо отправлять казну!
Зимовейщики молчали, опустив головы, каждый думал о себе.
– Может быть, и пора! – неуверенно согласился Анисим Костромин. – Вдруг Мишка Стадухин вернулся на Лену, а мы не знаем. От его людей у меня кабал на тысячу. А если не вернулся, – опечаленно огладил бороду… – Эх! Сидеть бы в лавке при Якутском остроге, не мерз бы, не голодал, а был богаче.
– Воеводы обирают, головы, дьяки, писари! Мало их кормить, еще и кланяться надо, благодарить, что вреда делают меньше, чем могут. Шею бы уже сломал, – проворчал поперечный Бугор.
– Да уж! – ниже опустил голову Анисим. – Было время, сам продавал муку, потом покупал у вас, – поднял глаза на Тюменца с Евдокимовым, – по десяти рублей за пуд.
– Если привезем в Якутский казну – простят бегство с Лены?! – то ли спросил, то ли объявил молчун Евсей.
– Вам с Васькой уже простили! А как нам? – Никита Семенов кивнул на Солдата и Ветошку, жавшихся к огню чувала.
– Пятнадцать лет, как ушел с Лены! – вздохнул Дежнев. – Тамошняя кабала, наверное, утроилась… Мне без перемены нельзя бросать Анадырь: хоть Моторина отпускная грамота, но есть. Уйду, Артемка Осипов всех подомнет. Чую, будет хуже Юшки.
– Нас с тобой в Якутском не поставят ли на правеж за бессоновское добро? – напомнил Дежневу Фома Пермяк. – У гусельниковских людей руки длинные. Они с того света взыщут. А мы с тобой последние из живых.
– В ту пору некому было записывать, кто что из их товара брал, да и некогда, – пожал плечами Дежнев. – Но кто из нас что взял, отдадим костью по совести. И родственникам покойных надо доли вернуть.
На удивление промышленным людям, беглые казаки пожелали вернуться на Лену с частью казны, какую им по силам доставить. Только Никита Семенов отмахнулся: «Великому мужу и честь велика! Если вас простят – вернусь!»
– Мне-то чего бояться? – хорохорился Бугор. – Ни дома, ни богатой родни. Брат Илейка, по слухам, на Амур подался. Кнуты, батоги, тюрьмы – в обычай.
– Я тоже погожу! – опасливо поежился и раздумал идти на Колыму Артем Солдат. В отличие от других беглых он как-то незаметно, но с упорством рассчитался со здешними долгами, и пай моржовых клыков был у него весомей, чем у большинства казаков.
Ватажный сход решил отпустить вслед Селиверстову Василия Бугра, Евсея Павлова, Федьку Ветошку, промышленных Степана Вилюя, Петра Михайлова и Тереха Микитина, с ними отправить часть государевой казны и челобитные грамоты, упреждающие Юшины жалобы. По-хорошему и разумному, надо было дождаться хотя бы февральского наста. Но Селиверстов, зааманатив тойона Чечкоя с тремя его сородичами, напомнил об уговоре, и ходынцы взялись возить на оленях груз до верховий Анюя. Дежневским людям ничего не оставалось, как присоединиться к ним. Государеву казну Семен и Никита доверили Евсею Павлову, с ним отправили жалобные челобитные на Селиверстова и ответы на наказы воевод.
И опять Бог Юшу миловал: в пути не случилось ни злых метелей, ни долгих снегопадов. Русские и ходынские люди вповалку спали в чумах на двух станах, засыпали и просыпались под клацанье рогов пасущегося стада оленей. Погонщики возвращались по своим следам к чумам прежнего стана, запрягали свежих быков в другие нарты с костью, перевозили к переднему стану, разбирали старый. Караван продвигался медленно, но без прежних мук пешего перехода. На плоскогорье Селиверстов пришел в себя, как петух, отоспавшийся после бражной гущи, и над безмолвным простором заметенного снегами кряжа опять загремел его раскатистый голос. Он спорил из-за нанятых ходынцев, за всякую помощь в пути требовал с дежневцев платы. Против него стоял Васька Бугор, бил и встряхивал, беглые казаки грозили убить к злорадству селиверстовских покрученников, и те, назло хозяину, бескорыстно помогали им в пути. Ходынцы, как водится, молча злорадствовали всяким русским распрям. К Васькиной досаде, за ним увязалась ясырка. Как ни уговаривал ее остаться на Анадыре с любым казаком или промышленным – не захотела. Бугор выругался, проворчал, оправдываясь перед товарищами: «Не гнать же!» И вынужден был взять ее. Обузой в пути она не была. В мужских торбасах, в долгополой кухлянке, семенила за Васькиными нартами, старалась быть хоть чем-то полезной, но старый казак то и дело замечал на опавших щеках застывшие слезы, жалел, терпеливо поругивал. Несмотря на сносные ночлеги, он и сам задыхался, отставал, подстегивая себя бранью, во сне стонал, скрипел остатками зубов, понимая, что это его последнее пешее путешествие и оно в обратную сторону – на закат дней.