Старик тем временем сходил за своим альбомом и принялся рисовать. На этот раз обошелся без цвета, ограничился простым карандашом, вернее несколькими карандашными огрызками.
Погибал от любопытства – интересно, что сегодня получится? Довольно долго, надо сказать, погибал: сеанс затянулся почти на час. Но результат того стоил. Рисунок совершенно не походил на вчерашний; ясно, что техника разная, вчера была пастель, сегодня простой карандаш, но отличия явно не только за счет материала, как будто совсем другой человек рисовал.
На этот раз на портрете оказалось несколько его лиц одновременно, сквозь нынешнее, привычное, очень точно схваченное, проступало несколько юных и два очень старых; между последними не было почти никакого сходства, одно принадлежало больному, усталому и, скорее всего, слабоумному человеку, второе – гордое, почти откровенно хищное, можно сказать, царственное, хоть сейчас в бронзе отливай.
Искренне выдохнул:
– Ну ничего себе вы даете!
– Да, – спокойно согласился Вацлав. – Иногда даю.
И вышел из кухни прежде, чем он успел попросить показать еще какие-нибудь работы. Очень досадно, но ладно, успеется. Нескоро еще уезжать.
* * *
Весь день гулял в приподнятом настроении. То ли дело было в рисунке Вацлава, то ли в хорошей, по-настоящему летней погоде. То ли в том, что полезно смотреть экспрессионистов с утра. Ну или просто как следует выспался наконец-то. Давно было пора.
День выдался жаркий, поэтому часто останавливался в кофейнях, пил холодный кофе со льдом. Один раз вместо кофе взял лимонад легкомысленного розового цвета, оказавшийся неожиданно, можно сказать, отрезвляюще горьким тоником; впрочем, более чем уместным в жару. Металлическую крышечку в последний момент сунул в карман, вспомнив, что племянник их собирает.
Удивительная, кстати, оказалась крышечка – светло-голубая, с эмблемой в виде компаса, показывающего семь сторон света: кроме традиционных севера, юга, востока и запада там были обозначены вполне предсказуемые «верх» и «низ»; неожиданностью стало седьмое направление «где-то еще», обозначенное кривой стрелкой, завивающейся в причудливую петлю. Ничего подобного раньше не видел не только на лимонадных пробках, но и в книгах, посвященных символике. В общем, повезло мальчишке, будет ему сюрприз.
* * *
На следующее утро ушами не хлопал. В смысле как только старик закончил очередной набросок – в полный рост, в движении, вернее, в разных движениях, почти десяток причудливо прорастающих друг через друга торсов, голов, рук и ног – выпалил:
– А можно посмотреть другие ваши работы?
– Можно, – кивнул Вацлав. – Пошли.
Одна из комнат оказалась мастерской, как и остальные помещения, которые видел в этом доме, просторной, скромно обставленной и очень хорошей: чистые белые стены, деревянный пол слегка, можно сказать, декоративно заляпан краской, длинный, во всю стену, рабочий стол с разложенными бумагами и инструментами, в центре – большой мольберт, ближе к окну – еще один, поменьше. И почему-то, несмотря на первый этаж, очень светло.
Невольно подумал: «Мне бы такую». Хотя давно уже незачем. И вряд ли когда-нибудь снова станет зачем.
Законченных картин в мастерской оказалось немного, всего шесть штук. Оно и к лучшему. Очень уж сильное они произвели впечатление, большими порциями такое принимать нельзя.
От эскизов, которые видел до сих пор, картины отличались даже больше, чем сами эскизы друг от друга. Зато между собой более-менее схожи. Сразу видно, что одна рука. И какая рука.
На всех картинах были, условно говоря, портреты людей на фоне городских пейзажей. Очень, очень условно говоря. Потому что, с одной стороны, изображенные на них улицы вряд ли можно было назвать «городскими пейзажами», на каждой картине каким-то образом помещался целый город, точнее даже несколько городов, очень реалистичных, узнаваемых и одновременно зыбких, мерцающих, проступающих друг через друга, так что в сумме получался какой-то цветной туман. При этом дома оставались домами, деревья – деревьями, храмы – храмами; некоторые он даже узнал, ну или просто показалось, что узнал, но какая разница, важно впечатление, а не документальная правда, что с чего было срисовано, и сколько лет прошло с тех пор.
На таком фоне сравнительно небольшие фигуры людей, по идее, должны были бы потеряться, слиться с окружающей зыбкой пестротой, но этого не случилось. Наоборот, каким-то образом сразу делалось ясно, что человек тут главное, не просто силуэт необязательного прохожего, добавленный для оживления композиции, а именно портрет, на первый взгляд, небрежный, буквально в несколько мазков, но чем дольше смотришь, тем больше проступает подробностей, постепенно проявляются детали, становятся зримы тончайшие черты.
На четырех картинах были изображены женщины – толстая брюнетка с красивым точеным лицом, лихая синеволосая девица в длинном черном пальто, худенькая старушка в платье, сшитом по моде двадцатых годов прошлого века, строгая пышногрудая дама с аккуратно уложенной стрижкой, в алом плаще до пят и пиратской повязкой на левом глазу. На пятой – мальчишка-школьник с лицом, обращенным к небу, на шестой, которую Вацлав отвернул от стены последней, мужчина средних лет с такими огромными, ярко-зелеными глазами, что на перекрестке вместо светофора мог бы стоять. Казалось бы, перебор, но на этой картине сияющие изумрудные кляксы в глазницах незнакомца выглядели не просто уместно, а даже как-то обыденно. Словно только так и бывает у всех нормальных людей.
Глупо, конечно, описывать, потому что главного впечатления – будто ему показали не просто картины, а шесть разных Вселенных, заполненных жизнью, небытием и всем остальным, чем положено заполнять бездны, пролегающие между этими полюсами – словами не передать. Ну, зато можно сказать, что голова стала легкой, словно всю жизнь носил пятикилограммовую шапку и наконец-то снял, а ноги сделались ватными, как это порой случается, когда едешь в лифте с прозрачными стенами или выглядываешь из окна на каком-нибудь тридцать втором этаже – вроде бы находишься в безопасности, но тело в это не верит, чует подвох.
Никогда прежде искусство не вызывало у него настолько сильных физических ощущений, и это было удивительней всего.
Наконец сказал:
– Елки. А почему я вас не знаю? Ой, простите, я имею в виду…
– Почему меня не знает весь мир и не носит на руках вокруг «Тейт Модерн»? – понимающе усмехнулся Вацлав. – Да хотя бы потому, что у меня вот такая судьба – счастливая, грех жаловаться, но мировой славы не выписали. Что вполне справедливо: я хороший художник, но актуальным мог бы считаться примерно сто лет назад. К тому же нас теперь слишком много. Всего стало слишком много, включая хороших художников. В таком информационном потоке за всеми не уследишь.
[5]