– Все будет хорошо, – повторяет Клеменс фразу, явно призванную убивать всякую надежду, а не окрылять. Теодор кидает на нее злой взгляд и поджимает губы. Фомор ее задери, как так вышло, что он согласился с доводами девчонки и взял с собой, а не запер в доме, чтобы она держалась подальше от неприятностей?
– Раз ты так в этом уверена, – огрызается Атлас, – то сообразила бы нам телепорт. Взмахни волшебной палочкой, перемести нас на острова, как твоя любимая Гермиона… Сделай хоть что-то!
Она на мгновение прикрывает глаза – заходящее солнце ложится на ее щеку оранжевым мазком – и открывает их, прозрачные, чистые, как родник в лесу.
– Бен жив, – говорит она. – Верь мне.
От бессильной ярости на себя – не стоило соглашаться с ней, не стоило тащить с собой! – и злости на девицу, которая теперь не желает никому подчиняться и сама лезет в самое пекло, он готов выть, но вместо этого лишь кивает.
Теодор должен поверить словам ведьмы, отказаться от данного самому себе обещания. Всего раз, ради Бена.
Клеменс хочет что-то сказать, но он закрывает ей рот ладонью, грубо, резко, чтобы она не успела обронить ни слова.
– Нет, – отвечает Теодор на ее немой вопрос. – Ты остаешься здесь.
Он уверен, что Оливия с ним согласится, – и та не разочаровывает.
– Ты остаешься, – повторяет она за Атласом. Встает, делает решительный шаг в сторону дочери, зажатой в руках бессмертного, как в капкане. Клеменс дергается, мычит прямо ему в ладонь. Определенно ругательство, определенно не подходящее воспитанной девице ее возраста.
– Мы с тобой потом побеседуем, – говорит он и отпускает девушку. Но не успевает даже дернуться к лестнице – взбежать по ней, ворваться в спальню Клеменс, забрать документы, а потом спуститься вниз, поймать такси на улице, которое умчит его в аэропорт, а оттуда – в Англию… Выстраиваемый шаг за шагом план распадается на части, как только Клеменс яростно дергает головой.
– Я с тобой.
– Нет, – отрезает Теодор.
– Нет, – кивает Оливия.
Клеменс переводит настороженный взгляд с одного на другого и вскидывает в бессилии руки.
– Да что ж вы… Как вы не понимаете! – восклицает она. – Персиваль ждет меня. Меня! Он ничего не сделает Бену, пока не увидит меня, разве не ясно?
– Что за глупости, – фыркает Оливия.
– Это вовсе не глупости, мама, – сердится Клеменс. – Он четко сказал, что ждет встречи со мной. Я должна поехать, иначе…
«Иначе он убьет Бена» остается висеть в воздухе немой угрозой, сплетаясь с брошенными недавно словами Персиваля. Теодор хватается за голову. Клеменс смотрит прямо на него и ждет. Оливия вся сжимается, как пружина, и готова броситься на них обоих.
Теодор знает, что девочку следует держать подальше от психа. Теодор знает, что защитить и Бена, и Клеменс у него не получится. Теодор знает, что даже сил бессмертного не хватит на то, чтобы сохранить жизнь Паттерсону, если все мысли его займет упрямая ведьма.
– У меня нет времени препираться с тобой, Клеменс, – тихо говорит он. – Поэтому, пожалуйста. Пожалуйста, не упрямься.
Ни резкий приказ, ни тихий шепот на нее не действуют – Клеменс мотает головой, скрещивает на груди руки.
– Не догадался еще? Он не убьет Бена, пока не получит меня. Ему нужны зрители, понимаешь? Как тогда, на мосту святого Георгия. Он ждет, что его будут бояться, что перед ним будут трепетать. Если он не получит свою публику, то…
– Я буду его публикой, – рычит Теодор, хотя понимает, что она права. Все, что говорит Клеменс в последние дни, оказывается правдой, и оттого ему еще сложнее принимать ее новую природу.
Нет, не новую.
Старую, древнюю, спавшую в ней все это время.
– Я боюсь, только тобой он не удовлетворится.
Клеменс говорит правду. Такую же дикую и странную, как и существование в этом мире ведьминских сил, бессмертных проклятых и всесильного колдуна, способного превращать людей в марионетки.
Бен Паттерсон или Клеменс Карлайл? Решиться на это – значит расколоть свое сердце на части. Но он давно мертв, и сердце его – каменное крошево.
– Я тебе не позволю, – встревает вдруг Оливия, о которой и Клеменс, и Теодор на мгновение забывают. Клеменс поворачивается к матери; в глазах у нее стоят слезы, и от невыразимого страха она почти готова заплакать.
– Как ты не понимаешь, мама! Жизнь человека в опасности!
– И что? Подумай о себе и своей жизни. – Оливия непреклонна, и следующая фраза ставит точку в этом споре окончательно: – Он тебе никто, Клеменс.
Это безразлично брошенное «никто» медленно оседает в раскалившемся вдруг воздухе. Мотая головой, девушка смотрит на Оливию так, будто видит перед собой незнакомого ей человека, и Теодор понимает: сейчас, когда Клеменс готова сорваться в Англию к психу, только чтобы уберечь Бена, хуже уговоров и придумать было нельзя. Клеменс может понять многое, почти все в этом чертовом мире. Все, кроме равнодушия.
– Не верится, что мы с тобой родственники, – глухо произносит она. Потом поворачивается к Теодору, смотрит ему в глаза. И говорит: – я еду с тобой.
И дневной свет, преломляясь в стекле раскрытого настежь окна гостиной, падает на ее волосы, заплетенные в небрежную косу, чтобы отразиться в них рыжим блеском. «Еду с тобой» – порыв ветра уносит слова на улицу, смешивая их с автомобильным шумом и людскими разговорами.
«Ведьма», – обреченно думает Атлас. Оливия вздыхает и садится в кресло рядом с его застывшей фигурой.
Им говорят, что ближайший рейс задерживается на час. Им говорят, чтобы они не волновались. И на каждое вежливое слово вышколенных работниц аэропорта Теодор готов ответить сотней ругательств на гэльском, французском и даже немецком языках. Клеменс, напротив, кажется спокойной, точно сошедшая с картин Уотерхауса модель, и такой же белой от переживаний. Нимфой. Наядой.
Только вот Теодор в своей немой ярости на себя самого совсем не похож на Гиласа
[23].
Он хочет выпить, но Клеменс фыркает. «Никто не позволит тебе пить на территории аэропорта», – говорит она, скрестив на груди руки. Тогда он идет в зону для курения и просит у первого же встречного сигарету. Клеменс идет за ним, только чтобы не потерять из виду, и сперва удивленно распахивает глаза, а потом морщится и кривит губы в неудовольствии.
– Ты что, куришь?